Три стихотворения
ОТ РЕДАКЦИИ
Совсем недавно не стало Олега Вулфа. Говорить нечего. Стихи говорят сами за себя. Погиб поэт. Он унес с собой много недосказанного. А с другой стороны, у настоящего поэта все сказано. Или прослушивается в паре текстов. Он унес с собой большой мир – мир поэта. Личная трагедия есть и будет личной трагедией, но его поэтический мир продолжает жить своей жизнью, мы продолжаем открывать его слой за слоем, долго после того, как…
ОЛЕГ. 2011
Меня попросили сказать несколько слов об Олеге Вулфе. Вот немного о нем и о его трудах и днях.
Наши белые утренние кофейные чашечки были сигналом к работе. Мы прикидывали рабочие планы на день, а за ужином, освещенным гранатовым светом мерло или мальбека, вдруг уходили от темы и тогда неожиданно рождались или подхватывались родившиеся утром – идея, или новый захватывающий проект, или эссе, или смешной стишок. Олег сочинял, генерировал текст – а то и просто: язык – всегда. Сочинял, разговаривая по телефону. На крыльце, покуривая трубку и смотря на птиц. Перебрасываясь шуточками по скайпу. Отвечая на редакционную почту. В том, что касается редакционной переписки, его щедрость часто не соответствовала повседневности задачи. Мне жаль было его времени, отнятого от сочинительства, растраты этого бесценного ума. А для него это была нормальная рабочая редакторская этика. Он не понимал, как можно не ответить на письмо или ответить небрежно. Но всяко лыко было в строку. Обороты, положения перекочевывали из писем в записные книжки (и назад), в наши разговоры, в его и нашу прозу и, преображенные, в стихи.
Стосветский сайт – его проект, начавшийся осенью 2005 года, после аварии, навсегда подорвавшей его здоровье, с задуманного им портала авторских творческих страниц, который мы назвали «Союз ‘и’». Отсюда оставался всего один шаг до его идеи толстого литературного, ни от кого не зависимого журнала, куда всякий – знаменитый или совсем неизвестный – автор будет вхож, если текст того стоит. Журнала не эмигрантского – просто: русского литературного журнала. И он этот шаг сделал той же осенью, пригласив меня в соредакторы. Вклад Олега в мир русского литературного интернета пока не оценен, но, я уверена, понятен профессионалам. Ведь весь наш стосветский проект, портал в 1000 интернет-страниц за 6 лет, сделал он один. Единственный сотрудник – живущий в Кишиневе друг юности, выдающийся книжный график Сергей Самсонов. А сайт – это не просто интересный замысел, но, как знают профессионалы, скрупулезное, весьма утомительное исполнение, программирование, как выражался Олег, «своими ручками». Кстати, отсюда, а не только вкусово – его ненависть к курсивам и сноскам. «Какой замечательный текст! Ни одного курсива!» Ежедневная наша мечта была – подзаработать и нанять программиста в помощь Олегу.
Вначале, в 2006-м, журнал был только сетевой, но с 7-го номера стал выходить и на бумаге: серо-голубые, Сережей оформленные книжки. А отсюда – еще один шаг до издательства. Вначале выпускались только лишь книги авторов журнала, но вскоре круг расширился. Все это будет продолжено: и «Стороны света», и отпочковавшийся в 2010 году самостоятельный проект – англоязычный журнал Cardinal Points, соредактируемый мной и Робертом Чандлером, и сотрудничество «Сторон света» с «Интерпоэзией», и издательство STOSVET Press, и переводческая премия «Компас».
Не продолжится его творчество. Я не могу поверить, что он не напишет то новое, совсем другое, огромное – не роман: полотно – которое уже складывалось, и в мерцающие ночные осколки чего мне выпало счастье вслушиваться – вглядываться, воображать. Не допишет второй том «Бессарабских марок». К «Маркам», начатым несколько лет назад и дописанным лишь весной этого года, сводилось многое в нашей жизни – разговоры, шуточки, стихи. Аллюзии к ним были ежедневны, а персонажи жили в нашем доме.
Весной 2011 года, с февраля по май, «Бессарабские марки» переводились на английский. К этому подключили и меня, и ежедневная тройная переписка с живущим в Калифорнии переводчиком, тончайшим Борисом Дралюком, стала огромной частью нашей жизни. Процесс перевода и написания комментариев подталкивает автора к возвращению к исходному тексту, вглядыванию в него. Не случайно именно этой весной Олег приступил к давно задуманному и дотоле лишь намечавшемуся в записной книжке. Теперь, к концу весны, он уже писал этот текст – сложную подкладку к «Бессарабским маркам», гипертекст, глоссарий. Текст этот обещал быть вдвое больше исходного.
«Бессарабские марки» по жанру не совсем рассказы, но по длине дыхания – рассказы. Многоплановый этот и параллельный мир – земной и так или иначе построен на четвертом измерении жизни: воспоминании. Коллекция эта («кляссер», как обозначил жанр Олег в знаменской публикации 2010 года) построена как тугая спираль, устремленная в еще невидимую точку, где все сходится или вот-вот сойдется, как сходятся и по одному уходят в протяженность невидимой штольни персонажи в предпоследней «марке», не случайно названной «Тринадцать миллиардов лет со дня скорости света». Волновое, как сам свет, но и волнующееся, почти осязаемое время, и мерцание этой прозы, и ровная пульсация неостановимой мысли – мысли языка, мысли воспоминания – не дают читателю расслабиться, не дают спирали распрямиться. Мысль эта спрессована до предела, движение образа стремительно и непредсказуемо – и то же происходит в его стихах. Но темп развития образа в его стихах, такой же стремительный, как и в прозе, не совпадал с темпом написания, значительно более медленным.
Олег считал, что хороший рассказ должен быть – хотя бы и вчерне – написан за один день. От утра до темна – и все. А в поэзии он был романист, он не мыслил стихотворением – стихи, хоть и писались как отдельные, как правило, короткие, стихотворения, шли сплошным разворачивавшимся рулоном, и одно стихотворение писалось иногда долго, годами, переделывалось, переплавлялось, росло. Только ты их узнал наизусть – глядь, а запомнившейся строчки – строфы – темы уже нет. Отсюда и метод его – писать не просто на компьютер, но и в письмо, а то и сразу на свой сайт – в html! Прежний вариант уже не существовал, будто его и не было. Стихотворение могло быть новым, но зачин или спрятанная в нем косточка – из давнего далека, едва ли не еще московская. Таково стихотворение «Дождь». Последние полгода оно росло и менялось, подобно тому, как растет большая проза. По изменившемуся освещению читатель легко найдет в нем более древние пласты и другой пейзаж. «Дождь» – предпоследнее стихотворение. Над последним он работал с конца июня – и днем 20 июля, проводив меня в мою еженедельную поездку «на материк», опять возвратился к нему. Это было, впрочем, не совсем стихотворение: песня.
Олег был бесконечно и разнообразно одарен. Он был очень музыкален. Он писал ни на что не похожие песни – а как он пел, знают те, кто слышал, как он пел. Кстати, его спокойствие на людях и чуть старомодная учтивость, ценимая им в других вежливость (на литературных вечеринках возмущался: «Скажи, ну почему люди перестали представлять друг друга?») – это все многих сбивало с толку. А на самом деле он был человек 70-х, все тот же парень, игравший на бас-гитаре в городском парке. Человек из вокально-инструментального ансамбля. И нас сопровождали повсюду и дома крутились не только обоими любимые и совпавшие Эдит Пиаф – баховские инвенции – Чет Бейкер, но и Дэвид Гилмор, и Марк Нопфлер, и Bee Gees. Я приезжаю домой после двухдневной поездки на материк – а там уже свистит чайник и поверх свистка гремит со всех стен простодушное: You! are going back! to Massachussetts!.. А вот русский язык его, эпистолярная манера были совсем не джинсовые: русский его был прекрасен – это знают все, с кем он хоть однажды переписывался. В русской грамматике и стилистике этот мальчик из бессарабского местечка, где полгорода говорило на идиш, был пурист. Отстаивание гражданских прав буквы «ё», словари, насмешечки.
Но главное – вот: Олег был умница. Он все схватывал мгновенно и – какое счастье! – ему ничего не надо было объяснять дважды. Классно водил машину, классно играл в шахматы. Он самостоятельно, не посещая курсов и колледжей, научился программированию и стал не просто программистом, а программистом – вернее, системным аналитиком – блестящим. Он вообще сам все осваивал без руководств и учебников. Единственная уступка американской культуре руководств и пособий – не желавшая работать электрическая пила, в июне выписанная по интернету (впрочем, как выяснилась, она была просто бракованной).
Последний фильм, что мы смотрели, был документальный, о Григории Перельмане. Мы только что закончили какую-то работу и это дело отмечали. Ужин с бутылкой мальбека, на столе – раскрытый лаптоп. «Тут я тебе должен объяснить, вот только покурю, ладно?» – фильм ставится на паузу, Олег выходит на крыльцо и, вернувшись, осторожно, на цыпочках, объясняет мне математическую подоплеку происходящего. Я не думаю, что это было очень глубокое понимание проблем, с которыми работали герои фильма, – в конце концов, он не был математиком, – но полагаю, что в главном это понимание было очень точным. Паузы становились все длиннее, длиннее, и, как это часто бывало, все перешло просто в разговор: это он сам для себя уточнял и осмысливал тему. Но это не был монолог – это была именно беседа, и в этом тоже была его одаренность и врожденная культура: он так здорово слушал и умел слышать, просто замечательно умел. Так мы в тот вечер и не досмотрели фильма.
И еще – Олег был сосредоточен. Я не знаю больше никого, кто бы мог так долго, не сбиваясь на постороннее, посвятить часы-дни-недели осмыслению одной книги, одной идеи – была ли это современная физика, в статьи о которой он часто погружался, литература, философия или политика. Ему можно было подбросить математическую задачку, и он ее сосредоточенно, немножко ревниво и, если надо было, долго решал – и решение его было всегда необычным, ни на что не похожим. А оборотной стороной этой поразительной несовременной особенности были его спонтанность и чудесное, мягкое чувство юмора, столь многим знакомое. Он был не просто красив им самим совершенно не ценимой красотой, которой он, скорее, стеснялся. Комплиментов на этот счет не любил, ибо в мужчине ценил мужественность. Он ненавидел слово и понятие джентльменства – но он им был: доброжелательный, внимательный, улыбчивый – настоящий джентльмен, но без явной или скрытой суеты, и женщины всех абсолютно возрастов это всегда чувствовали и ценили. И женщине прощалось то, что не прощалось мужчине, – просто за то, что женщина.
В нем жили двое. Один – исполненный благородства и аристократической гордости, которую, не разобравшись, можно было порой принять за гордыню. Пугавший меня казавшейся чрезмерной требовательностью к людям, предъявлявшейся им гамбургским счетом. Что-то в этой нетерпимости было нормальным – как, например, нормальная брезгливость к двум вещам: злобе и лжи (ложь-лжа – отличалась от беспечного, безвредного вранья – у него была сложная система об этом, почти иерархия). Но было и менее очевидное, но порою не менее страстно выражаемое – например, насмешливое отвращение к пошлости, тривиальности и умственной лени. Тривиальное отталкивало его даже у Моцарта. Это называлось «легкой музыкой австрийских композиторов». И в этом тоже была – страсть.
Но был в нем и другой человек: уязвимый, но способный к бесконечному прощению, забыванию причиненной боли. Этот другой человек был навсегда потрясен Памиром и тем, открывшимся ему в 70-х, в самой первой геофизической экспедиции, что было только его и о чем я могла лишь догадываться. И стихи писал этот второй. Движение жизненной материи в стихах Олега, и особенно в стихах последнего времени, чей тон так светел, сродни головокружительному многомерному счастью «Бессарабских марок», в которых нет ведь ни одного не только отрицательного, но просто несимпатичного персонажа. «Марки» находятся в постоянном движении, как море, – и, как море, движутся любовью. Но и всему на свете родной, исполненный счастья и жизненной силы автор ни на минуту не забывал о недвижимой точке впереди, в том конце «нулевого хода», тоннеля, у входа в который толпятся деревья и люди. И во всех трудах своих, во всех трудах и днях, он неотрывно и напряженно всматривался в смерть, как смотрит машинист паровоза – вперед, туда, где сходятся параллельные.
Было солнечное, пятнистое июльское утро. Я уезжала на материк, машина уже катилась вниз по дорожке, а Олег шел за мной от крыльца, мимо уже нагретых солнцем бревен, в своей любимой темно-зеленой бейсболке с надписью Just fish и, как всегда, долго-долго махал мне вслед своим, лишь ему присущим, очень широким плавным жестом – так машут, стоя на причале, в его стихотворении. Махал, пока я не скрылась за поворотом, а он не пропал среди деревьев. Уже с утра день обещал быть необыкновенно жарким – даже у нас тут, в горах, в лесу. И день этот был полон. Сложенные во дворе стволы недавней бурей поваленных соседских дубов: их надо было напилить на зиму. Обсуждение с художником – через океан – только что присланного файла с обложкой новой книги издательства. Наши телефонные разговоры, пока я гнала по шоссе на восток, и потом еще и еще разговоры того дня: обсуждение нашей будущей сентябрьской поездки на Украину и в Кишинев, и накапливающиеся за день новости – о полученном из типографии письме или о только что навестившей его паре здорово подросших за лето оленей. Работа над новой главной страницей сайта – результат его и Сережи труда в тот месяц. Варка кофе в маленькой кастрюльке. Работа над стихотворением. На все это не хватило б жизни. А оставалось ему – шестнадцать часов.
ДОЖДЬ
В потемках дождь, как через лес мордва,
на войлоке выходит в острова,
и ты глядишь на световые пятна
и слушаешь, как там отводят ветвь,
чтоб лучше разглядеть окно и дверь,
и говорят неслышно и невнятно.
Дождь рушится в себя, как рушат дом,
в котором за обеденным столом,
под грохот, гомон, шум его и гам ты
уснул, не погасив настольной лампы,
и светом окружен со всех сторон,
к которому склоняются гиганты.
И вот ты спишь и выселен во сне
в отечество дождя, и там, вовне,
ты видишь сад, и черные равнины
распутиц, и подруга и жена
смеющиеся отворяет рамы,
внезапным отсветом озарена.
И лето следом сходится в окно.
И светом полотно занесено,
на стол наброшенное, дно на дно
уставленное донышками света,
и разговор уходит от предмета
в сетчатку лета, сумерек рядно.
Мели свою емелю, гильгамеш
дождя и гула, мирозданий меж
толкуй свое на скаредной равнине,
на сумрачной равнине постовой,
на черной горловине узловой,
на государства серой мерзловине.
Простенок, полустаночек, пустырь.
Забелят дырку, выдернут костыль.
Подстанция, ораторов саратов.
Никто тому виной, что вот те на.
И если это ад или стена,
так вот те руль и вот те рубль адов.
Ведь сказано же не тобой и мной,
что есть небесный суд и суд земной,
а этим мраком, всей его толпою,
равнины непроглядною толпой,
которою за мною и тобой
завалят след, за мною и тобою.
И дождь идет за нами потому,
что станем пустырями, и ему
не проще выйти в пуговицу эту,
чем нам с тобой в единое ушко
двойною нитью. И куда ни шло,
живем, пообтираемся по свету.
Погасят свет за нами, вот тогда
мы станем частью правды, и вода
сойдет в низины, броды, загарани,
уйдет в породу пустошей, пустынь.
Забелят дырку, выдернут костыль,
забитый в сердце загодя, заране.
ЭТАП
Один из местных, я его не знал,
мне показал назад,
где проседало зарево. Вокзал
перегорал в закат.
Впотьмах образовали крестный ход
толпа, конвой.
Кишел фонарным светом поворот
булыжной мостовой.
Топтались то по снегу, то по льду
на выходе туда,
где в рукавицу, растолкав толпу,
дышали поезда.
Небытия распахнутый очаг
предместьями небес
был разворочен. И закатный чад
свисал не здесь,
но в самом пекле адова котла,
таких полен,
что беглый взгляд мой выгорел дотла,
до дна спалён.
* * *
Был март, и как затока в заросли,
набился запросто в друзья,
опережаемому замыслом
левобережью бытия.
Спускали ночь, как хлам в бескормицу,
ручьем, оврагом, вдоль реки,
где брошены, как горсть песка в лицо,
летящие товарняки.
И ты сказала: Боже праведный,
наш хлеб насущный даждь нам днесь,
а больше ничего не надобно,
пребудь как есть, благая весть.
В тумане по дороге в Поконо,
как некогда в Палангу, где
монеты кесаревой около
круги пропали на воде.