«Русский Гулливер»: разговор в капитанской рубке

Вадим Месяц, Андрей Тавров

«Центр современной литературы» и издательский проект «Русский Гулливер», основанные в 2005 году, печатают поэзию, прозу и эссеистику на русском языке вне зависимости от степени ангажированности авторов на книжном рынке. «Русский Гулливер» начал свою деятельность совместно со старейшим в стране издательством «Наука» и в настоящий момент продолжает публикацию книг самостоятельно, выпуская обзорные поэтическую и мемориальную серии поэзии, а также сборники прозы наиболее значительных авторов, еще не получивших должного приема в нашей культуре.

Семь из почти двух десятков книг, выпущенных «Русским Гулливером» в 2009 году, названы новостным порталом Openspace в числе лучших книг года. Лауреатами премии Андрея Белого этого года стал и Анатолий Барзах с книгой «Причастие прошедшего зрения», и Александр Уланов, получивший первую премию за критику; сборник стихотворений Дмитрия Строцева «Бутылки света» и проза Валерия Вотрина вышли в финал. В 2009 году «Русский Гулливер» получил награды за лучшие книги от премии «Московский счет» за книги стихов Владимира Губайловского «Судьба человека» и Игоря Жукова «Готфрид Бульонский». Также в этом году лауреатами «Русской премии» стали такие авторы «Русского Гулливера», как Маргарита Меклина (проза) и Владимир Гандельсман (поэзия). В 2009 году «Русский Гулливер» участвовал в Лондонской книжной ярмарке, в Венецианской биеннале современного искусства, в неделе Русской культуры в Берлине, на фестивале современного искусства в Салониках, в Московской биеннале современного искусства, выступая с программами поэтов и музыкантов.

Вадим Месяц: На одной из гулливеровских летучек ты страстно говорил, что оценка поэзии – дело вкуса, дело субъективное. Просто у кого-то хороший вкус, а у кого-то плохой. Именно поэтому о вкусах не спорят. Негласно подразумевается, что один из спорщиков неправ. Но ты предполагал, что они оба могут быть правы. Я помалкивал, не веря своим ушам. Добавил лишь, что наличие энергетики и разные степени ее силы зафиксировать можно. А как же живой и саморазвивающийся канон? Точность фраз и метафор? Точность объема, выдоха? Аллитерационные и фонетические находки? И, главное: предположение о существовании идеального стихотворения, к которому невозможно не стремиться… Критериев много, их забыли, но это вовсе не значит, что мы должны идти по пути чьей-то забывчивости. Мандельштам считал, что поэзией должны заниматься точные науки. Меня, как физика, это когда-то очень прельщало. Я не о рационализме, а об истине… Мы с тобой делаем интервью для журнала, издающегося в Америке. И вот что я вспомнил. В Нью-Джерси живет мой товарищ, ученый, медик, разработавший аппарат для измерения боли. Я не прикалываюсь, серьезно… Я поначалу сомневался, но когда прислушался, понял, что он – не прожектер, что задача абсолютно научна, даже насущна. Очень профессиональная команда, финансы, перспективы. И сейчас мне пришло в голову, что боль – тоже характеристика поэзии, как и страсть, глубина, интеллектуальное усилие, блаженство и т.п. И вот к нашему разговору: по- моему, этот парень должен помочь филологам сделать прибор для определения уровня воздействия стихов на человека, определить их качество с помощью своего прибора. Я не знаю, какого человека мы будем брать для наших опытов, но, предлагая это, почти не шучу.

Андрей Тавров: Дело в том, что в эпоху «реди-мейда» возникла парадоксальная ситуация: считать писсуар, помещенный в музейных стенах, произведением искусства или даже шедевром и прорывом в будущее творчества – или нет? Считать ли рассохшийся стул, который участники акции притащили на Красную площадь, художественной вещью, а не просто старьем? Дело в том, что после дюшановской эскапады с писсуаром критерий оценки «искусство – не искусство» исчез. Вернее, его каждый раз устанавливают заново. В итоге остановились на следующем: если референтная группа лиц договорилась считать некий объект (стул на улице, швейную машинку, фотографию, здание, упакованное в полиэтиленовую пленку, фаллоимитатор с ленточкой) произведением искусства, значит, так оно и есть. То же произошло и со стихотворением. Если у стихотворения есть группа поклонников, хотя бы один, что ж, это – произведение искусства. На мой взгляд, оно может быть бездарно, но для группы лиц оно – шедевр. На здоровье. Я с ними спорить не собираюсь. Мне это не близко, более того, кажется абсурдом, но это так называемая реальность социума – замечательный, кстати, предлог, чтобы прекратить бесполезный разговор о вкусах: нравится – не нравится. Да, реальность социума, и мы в ней каким-то боком живем. Но ведь поэзия – это не только социальная реальность, у нее есть и другие этажи.

Есть более глубокие вещи, чем переменчивая реальность социума, закрепленная на семи ветрах, все ветра – неверные, обусловленные. Об этих вещах я не всегда говорю вслух. А зачем? Тут требуется разговор на доверии, от сердца к сердцу, или никакого. Это – как передача тайны дзен в тишине. Передача посвящения.

Для меня важна в поэзии, прежде всего, опора на вещи необусловленные, внесоциальные, глубинные. На канон, например. Ты совершенно прав. Для меня канон – это некая платоновская идея абсолютного стихотворения. Люди нащупали канон (поэтический, пластический, иконописный) как уловитель энергии, термос энергии. Тот, кто овладел каноном, овладевает мускулами «вещества поэзии», «субстанцией поэзии» по Беньямину. Если канон растворен в крови творца, от него можно отступать сколь угодно далеко, энергия только растет. Пример – живопись Пикассо. Но без энергии нет поэзии, это ясно. Нет стихотворения. Как без Солнца нет жизни. Так что, критерий есть – но он мой, и я его не навязываю. Сюда же относится мастерство, мастеровитость, знание ремесла. Но без безосновного, необусловленного ничем начала они – ничто. Музыка идет из сердца Земли, говорит Ницше. Где тут критерий, если эту музыку большинство не слышит, особенно пишущие люди? Где этот инструмент слуха? Вот и договариваются насчет писсуаров.

В.М.: Мне нравится мысль какого-то романтического философа, что искусство смертно, как и весь материальный мир, как человек. И я готов согласиться со смертью Бога, потому что речь идет о моральном боге, и только. Жалко, конечно: Рафаэли, Пикассо, фортепьянные звуки, стихи всякие, романы… Мне почему-то не очень страшно потерять все это… условно говоря, культуру, культурное наследие, хотя по существу, грядущая смерть культуры – страшилка при отсутствии вещей по-настоящему страшных, таких как война, чума и т.п. Все равно шум Земли остается, дословесная стихия гудит и безмолвствует, и ты при определенных условиях и подготовке можешь войти с ним резонанс… И ведь не надо больше ничего, да? И люди, которые способны это так же чувствовать, тебя поймут, потому что они тебе соприродны, сделаны из того же материала и, возможно, помнят еще свет рая, откуда когда-то был изгнан человек. Культура дает великие образцы, примеры подвига предшествующих поколений, но они каким-то образом работают даже в «окаменелом», музейном виде. Отсутствие продолжения, переосмысления, отражения, вовсе не говорит о непрекращающемся изобретении традиции. Вот говорят, «история цивилизации» – история отречения. Изящное наблюдение, но оно предполагает, что человечество сознательно, что оно само делает выбор от якобы тяжелой жизни к якобы легкой, от якобы глубокого искусства к якобы поверхностному… и как-то забывается, что все в руках Божьих. Что на дворе как-никак железный век, материальное вытесняет духовное, что явление это повсеместно, и если началось с Запада, вскоре захватит и Восток, и это есть завершение цикла, полный оборот колеса Дхармы. Не поспоришь. Закон. «Хорошую религию придумали индусы». И поэтому я бы не стал ворчать на писсуары, референтные круги и прочие проявления «восстания масс». В одном из манифестов «Гулливера» было сказано, что мир – кладбище и то, что мы условно называем изящной словесностью, – мерцание гнилушек и кружение светлячков. Прочувствовав это на своей шкуре, утратив надежду и амбиции, перестаешь спорить, и если ты после этой нервотрепки остался в здравом уме, то ты – действуешь. Без выгод, рациональных причин, а лишь потому, что ты так устроен. Возможно, индусы преувеличивают: и век на дворе не железный, а пластмассовый, но потерять надежду для того, чтобы заниматься чем-то серьезным, для меня, как минимум, было очень важно. Причем в своей деятельности и жизни не обязательно решать лишь возвышенные проблемы, мне пока хватает того, что мы назвали издательским проектом «Русский Гулливер». Последнее время я стал говорить, что одной из целей нашего издательства стало возвращение и поиск имен, не получивших должного приема в нашей культуре, пересмотр наспех скроенной в посткоммунистическое время литературной картины, попытка понять, чем мы к настоящему моменту временем обладаем, к чему пришли. Успехов маловато, да? Но задача поставлена, по-моему, правильно.

А.Т.: Знаешь, разговор о пересмотре поэтической ситуации в России связан напрямую с пересмотром представления о поэте, как оно сложилось в последние 15 лет. Декорации, в которых мы живем, сменились кардинально: нано-инженерия, мобильная связь, компьютеры, гендерные проблемы, сексуальные меньшинства, облик городов, обнаженное тело на витринах, скорость времени, и все это попадает в зону поэтического видения. Сейчас эта зона иная, чем двадцать лет назад, и поэзия, работающая преимущественно с вещами мира, тоже иная. Но тут важно помнить, что сменились декорации – а пьеса все та же. И природа поэзии – та же. И если отождествлять декорации с природой стихописания, неважно в каком веке, то утратим самое главное – суть поэтического занятия. Суть поэзии (это особенно чувствовалось на Востоке, даже в годы СССР) связывать небо и землю, как две стороны одной реальности. Невыразимое в слове и земное. Если кому-то не нравится слово «небо», я могу сказать – связывать глубинную интуицию и глубинную картину – с внешними декорациями, осуществлять гармонию, коррекцию мира, соединять внешнюю реальность с внутренней. Не может внешнее плодотворно существовать без внутреннего, как не может быть человека с одной правой стороной. (Причем под внутренним я не психологизм имею в виду – большую глубину, намного большую.) Это шаманская природа поэзии, целебная, сотериологическая социообразующая. Из таких поэтов «Русский Гулливер» напечатал, как ты помнишь, книгу Фотиса Тебризи, афонского монаха, погибшего несколько лет назад в Турции, скорее всего от руки религиозного фанатика. Его книга и есть в чистом виде разговор поэта и его собственной Глубины, которую можно назвать Бытием, а Фотис называет Богом.

Вторая функция поэта, напрямую связанная с первой, – это говорить на довавилонском святом языке, не знающим границ понимания. Объяснюсь. Такой язык, довавилонский, святой, никуда не ушел после Вавилонского рассеяния. Вот, например, я читаю Мандельштама, а он мне ну никак не катит – вообще непонятен. Это я его на своем жестком языке читаю. А потом что-то со мной происходит, и вдруг то, что только что было чепухой, преображается – я начинаю видеть, слышать и понимать. Я родное и насущное для себя вдруг слышу. Это и есть включение в себя святого языка. Такое с каждым происходит несколько раз в жизни, просто мы от этого отмахиваемся. Так вот поэт преимущественно живет и действует в этом языке, одном для всех живущих, на каком бы наречии они не говорили. Хотя выражает формально свои мысли на языке национальном, но статус речи – иной, в трюме иной груз. Язык поэта-шамана, поэта-интуита, поэта божьей милостью замешан на интуитивном всезнании.

В постсоветском пространстве приоритеты складывались по очень внешним причинам – популярность, мода, присутствие на тусовках, эстрадный успех. Если мы глянем на эту картину с точки зрения святого языка – она поползет как не очень качественный лоскут. Кстати, к святому языку могут иметь прямое отношение вполне даже коммунистические авторы, например Константин Симонов со своим стихотворением-молитвой «Жди меня, и я вернусь». Я не поклонник этого литератора, но здесь тот случай, когда поэтическая природа прорвалась наружу в отдельно взятом случае.

Я иногда думаю – не слишком ли широка панорама, которую представляет РГ, публикуя такое множество авторов. Может, нам пора сужать диапазон, как ты думаешь?

В.М.: Не надо. Избирательность нам бы не помешала, но печатать лишь произведения «святого языка» невозможно. Мы будем издательством одной-двух книг. Сейчас реально функционируют обзорная серия и мемориальная, понемногу продвигается «академический» проект. Больших денег на следующий год не будет – точно знаю, не будет. Это экономическая очевидность. Значит, надо внимательней «расписывать пулю» на 2010 год, что подразумевает четкий издательский план, ну там с вариациями. Общество более не обладает мифологическим сознанием. Но исчезнуть полностью оно не могло – в каких-то подвалах бессознательного еще бродят единороги и качаются царевны в хрустальных гробах. Летел как-то раз в самолете, спрашиваю у девушки: «Не знаете, до скольки может считать голубь – до семи или до восьми?» Она испугалась даже. А потом, уже на таможне, вдруг подходит и спрашивает: «А до скольки на самом деле?» Наша задача напомнить о чуде, которое никуда не ушло. Издательской деятельностью, собственными стихами и акциями, песнями, манифестами, дудками и бубнами – надо использовать весь потенциал, который «Гулливер» приобрел за последнее время. Потому что все, что мы делаем, – поэзия. И люди, судя по всему, этой поэзией проникаются. И я чувствовал это на наших всеевропейских гастролях, и находил единомышленников. Люди стосковались по прямому поэтическому жесту, по тексту, приближающемуся к откровению. Нам опостылело филологическое нытье – все, чем занималась поэзия в послевоенное время, было лишь «воспеванием бессилия», потерей культурой уверенности в себе. И эта сублимация себя исчерпала. И не только потому, что после 11 сентября запахло жареным, а потому, что человек – не только природный продукт, но еще и сверхприродный. Протестантскому миру сделать этот прорыв труднее – но ведь тянутся к свету с Востока – и йогой занимаются, и устраивают демонстрации за суверенный Тибет… У нас метафизика всегда при себе, как данность… От византийства, что ли, или от простора и климата… Согласись, что жить с ощущением тайны бытия лучше, чем без нее. И в России эта тайна до сих пор востребована, имеет ценность большую, чем красота и порядок. Может, поэтому я и вернулся сюда. Хотя все мои дети – Тема и Варя, «Норумбега», «Черепаха» и «Русский Гулливер» – родились в Америке. Впрочем, для меня и Америка – спящая царевна. До сих пор очарован ею…

А.Т.: Огромное впечатление на меня в Америке произвел наш с тобой поход в индейскую резервацию. Я увидел брошенные ржавые автомобили, дороги, заросшие травой, дома, удивительной красоты озера и чернокожих людей. Помнишь, я еще спросил – кто это такие, а ты говоришь – индейцы. Я не мог понять, почему же индейцы чернокожие, а когда ты объяснил, что от союзов с черными женщинами, я почувствовал слезы, подступившие к горлу. Землю у них отобрали, большинство из них подсели на наркотики, и даже знаменитый цвет кожи – красный – они потеряли. Это для нации больше, чем для человека потерять лицо, это… это уже ни в какие ворота. Иногда мне кажется, что и с поэзией может произойти нечто подобное.

А метафизика у нас еще и от языка. Запад оттолкнулся от латинского verbum’а, более назывательного, терминологичного, чем наш русский логос, пришедший вместе с Кириллом и Мефодием из Греции, Византии. Логос – это живая дышащая плоть, страждущая, по Мандельштаму и Аверинцеву. Она предполагает тайну размещения значения, его тяготение к чему-то высшему, нефиксированность смысла, как нельзя зафиксировать мячик на струе фонтанчика, и всегда удивление – как он там держится. Этим уникальным средством русского слова мало кто сейчас пользуется, потому что в употреблении русский язык (в поэзии тоже) сильно движется сегодня навстречу вербуму, уменьшая свои уникальные возможности во имя деловой функциональности.

Несмотря на то, что мы печатаем авторов с сильным осознаванием именно природы русского слова, как тебе кажется, удается ли нам, или лучше сказать – удастся ли нам, переломить основные тенденции, на мой взгляд, деструктивные,   в движении русской поэзии? Или мы с тобой герои-смертники, варим пищу себе одним на усладу, а в общем ничего изменить не можем? Сильный вопрос, странно, я, кажется, тебе его никогда не задавал.

В.М.: Про индейцев и жизнь в американском ландшафте особый разговор. Это тайна, которую мы хотим увидеть, потому что нас, похоже, не очень устраивает современность. Я долгое время цеплялся за разного рода архаику, сжился с нею, привык – и от этого смотреть в будущее как-то спокойнее. Нашел такую точку отсчета. Возможна ли другая, не знаю. И потом, почему смертники? Конечно, ощущение жизни как чуда предполагает некоторую трагичность, но чудо – оно и есть чудо. Проблема-то в том, что не с кем о нем поговорить, один за другим умирают хорошие люди… и грустно ужасно, одиноко… Но вот появляется 19-летний парень из Питера и пишет про «пустотность дхарм» привычно, словно про погоду или пробки на дорогах. И становится понятно, что собеседник возможен. И то ли здесь речь об особом типе человека, то ли потому, что баланс людей чутких и бесчувственных природой сохраняется в постоянстве… Причем насколько непонимание непреодолимо непонятно. Светлое начало есть в каждом, правильно говорю? И разделение «поэт – толпа» мне всегда внушало недоверие. Потому что в идеале поэт должен быть толпе почти равнозначен, может, чуть возвышаться, встав на цыпочки. Но вот это коллективное бессознательное, которое для меня является тоже одной из возможности говорения, меня от аристократической позиции в искусстве (а мы сегодня говорили именно об этом) несколько отдаляет. И от жреческой тоже. По существу, я сейчас признаюсь, что я не особенно глубокий человек, хотя не знаю, насколько глубоки должны быть цари или жрецы. Возможно, именно поэтому я думаю, что поэзия может изменить мир, порядок вещей, отношение людей к слову. Потому что иная позиция – это позиция безответственности и бессилия. Я вижу, как поэзия меняет меня самого: рутинная работа в издательстве, путешествия, сочинение стихов и песен – все это превратилось в какое-то алхимическое варево, цель которого не только получение золота, а, как ты знаешь, изменение души. Я интуитивно лезу в эту тьму, и вижу, как она выстраивается на глазах: ступеньки какие-то появляются, перила. Может быть, неловко об этом говорить вслух, но это называется уверенностью в себе. И в нашем с тобой, если хочешь, деле. И ты знаешь, я совсем не думаю про результат. — Ваша цель? – Небесный Иерусалим…

А.Т.: Мы все неглубоки по сравнению с тем, к чему мы призваны. И если уж говорить о толпе – она действительно существует, но не как застывший факт, а как состояние группы личностей, позабывших о своей глубине и поведшихся на внешнее энергетическое единство, будь то единство журнала «Космополитен», клуба болельщиков «Спартака», инфантильных «Эму», брутальных «рокеров» или любой сегодняшней политической партии. Я вспоминаю замечательное высказывание философа Григория Померанца о том, что на своей глубине религии мира куда ближе друг к дружке, чем к их же собственной поверхности. Так что «толпу» можно отнести и к религиозной жизни тоже, если она направлена на внешние дела. Толпа кричала «Распни!» в адрес человека, которого вчера называла Учителем и ждала от него чуда. Самосознание толпы – вещь коварная, хаотичная, легко управляемая. Знаешь, на карте из колоды Таро «Дьявол» изображены мужчина и женщина, закованные в цепи, концы которых в руках у Дьявола. То есть они в плену, в рабстве, жертвы, в общем. Но если приглядишься повнимательнее, то увидишь, что на самом деле цепи на их руках не замкнуты, т.е. они могут уйти в свободу в любой момент. Но не уходят… Человек, встроенный в матрицу структуры, в набор приоритетов и вкусов, в гипноз слов, не принадлежит себе, он, хоть и не закован, никуда не торопится уходить. Так обстоят дела и в «народном искусстве» на сегодня, имея в виду искусство для народа.

Я это к тому, что переживание красоты природы или стихотворения может подтолкнуть на этот шаг – на выход из контролируемой внешней общности к себе самому. К отчаянной и безупречной свободе. Стихотворение – во многом орудие освобождения как для поэта, так и для читателя. Мы все знаем, что есть Путь Воина, Путь Чая, Путь Цветов (Икебана), но мало кто слышал, что ведь есть еще и Путь Поэта, Дао поэта, Кадо. Т.е. поэзия – это та форма деятельности, где человек, движимый интуицией, мастерством и Музой (богами) наконец-то прозревает и видит не то, что ему навязывает политика, быт, вкусы, а божественную гармонию мира, ослепительную и скромную реальность как она есть. Встречает самого себя. Он видит гору как гору, реку как реку и деревья как деревья. Но видит их в свете правды, а не в шлейфе чужих и своих слов и мыслей о них, закрывающих их напрочь. Видит их как бы с большой буквы, как в детстве.

Последовательная поэтическая деятельность ведет к духовному освобождению. Но в том случае, если поэзия не используется для достижения спекулятивных целей – положения в обществе, славы, влияния, мелькания на ТВ, – а является искренней природой жизни.

Китайцы считали даже, что идеальный правитель делает то же, что и поэт – в священном бездействии, соединяя мир невидимых сил с видимыми вещами, он выстраивает государство максимально приемлемым и безопасным для народа образом.

В.М.: Хм. Похоже, нам в последнее время попадались под руку одни и те же книжки. Китайский «Путь правителя» намного полезней «Государя» Макиавелли. «Идеи приходят с неба, не считай их своими, тут же передавай для осуществления и забывай о них». Вряд ли это будет понятно изобретателю «копирайта». По-моему, у нас в «Гулливере» сложилось множество таких вот «даосских» практик отношения к делу. Не знаю, почему так получилось. Может, потому, что Россия находится между Востоком и Западом и мы можем выбирать некий «срединный путь»? На макроскопическом уровне это незаметно, но в общении с людьми простоты и бескорыстности я здесь вижу больше. Сама затея под лозунгом «Поэты печатают поэтов» должна была казаться предельно утопической. Поэты – это ведь такие капризные самовлюбленные девы, по расхожему определению, да? Мне с некоторых пор надоело, что это призвание вроде как предполагает пьянство, разгул, дуэли всякие, раннюю смерть… Глупости какие-то… Я как-то научился налаживать контакты с людьми, у которых гордыня явно зашкаливает, но всему есть предел. Поэтому хорошо, что «Гулливер» избавляется от сосредоточенных лишь на себе «павлинов» – с ними общего дела не сделаешь, а мы продолжаем двигаться: ровно, поступательно. Меня радует, что в проект приходит молодежь – ведь мы даем площадку, на которой можно себя реализовать. Удивительно, что содержание этой площадки не требует безумных затрат, которых я опасался раньше. Выкручиваемся как-то, даже без напряга. В общем, мы на пороге создания неких устойчивых схем, я думаю. И если вернуться к китайцам, идея звучит примерно так: «Именно через отсутствие личных устремлений ты способен осуществлять свои личные устремления»…

Прочитай что-нибудь напоследок, только новое.

А.Т.: Хорошо. Вот:

ПУСТЫННИК

По колено он ноги врыл в мертвый песок,
его рот забит пустыней, змеей, землей,
и он кряжист, как ангел, и, как мертвая мать, иссох,
у него больше нет ничего, чтоб говорить с тобой.

Кроме тварей небесных, ехидн, вурдалаков, акул,
заходящих сверху, чтоб кость, как стекло, глодать.
Он врыт в свой песок, словно в небо, как бивень сутул,
и он стоя ложится в себя, как в шипах в кровать.

Ему мертвое небо несет чашку мертвой воды
и хромая девка – выкидыш от него,
его роют драконьи зубы, как перегной кроты,
и кроме себя, нет у него ничего.

Кроме короба пустоты, куда никто не входил,
откуда он сам, как росток, кверху ногами растет,
и о нем говорить не хватит у Бога сил,
и серафим под ним, словно кляча ничком, падет.

Но про него он не знает. И торчит мускулистый ствол,
и приходят его сгубить чада всей земли,
и он руки раскрыл им небом, гол как сокол,
чтобы плыли в него дети смерти, ее корабли.

И расплавленный рот его, иди! говорит,
и в него впеклась и стеклянных бабочек чернь,
и язык Люцифера, и плавится Рима гранит,
на сутулых плечах застывая, как мертвый червь.

Иди, говорит он Аду, и тот идет.
И в пустыню зарыт, словно циклона глаз,
он сжимает себя до кости и черное солнце пьет.
Это я, говорит он, Боже, здесь двое нас.

И тебя тут нет, как меня тут нет – пустота.
Я сжимаю ничто себя, как подкову в хруст,
и себе я никто, и могила моя пуста,
и себе я сам – и земля, и могильный груз.

И кривится небо в ответ, как железо в руке,
проступая улыбкой, творящей заново свет,
черный ангел идет к синей, как ночь, реке,
и рождается мир, словно еж, лучами раздет.

Дерево каменное растет – сухи сучья рук,
и глаза черны до самой земли, до корней.
Человек родится. Ягненок бежит на звук.
И небо, как мать, стоит посреди дверей.

В.М.: Я тогда такое прочту, на контрасте:

ЗАВЕЩАНЬЕ

От венчанья, верещанья, величанья,
вековечного заплечного труда
учит греться сердце смолка молочая,
лечит умная бесшумная руда.
От ушедшего прими обет молчанья,
стань прозрачным, как осенняя вода.
Одиночества, отмщенья, одичанья
истончается, кончается беда.
Напиши молочной вязью завещанье,
чтобы худшему не сбыться никогда.
У царя в подушке щучье обещанье,
а у нищего за пазухой звезда.

Предыдущие номера
2005
2
2006
2 1
2007
4 3 2 1
2008
4 3 2 1
2009
4 3 2 1
2010
3 2 1
2011
3 2 1
2012
4 3 2 1
2013
4 3 2 1
2014
2 1
2015
4 3 2 1
2016
4 3 2 1
2017
4 3 2 1
2018
4 3 2 1
2019
4 3 2 1
2020
4 3 2 1
2021
4 3 2 1
2022
4 3 2 1
2023
4 3 2 1
2024
1
Предыдущие номера