Поэт постпушкинской эпохи

О книге Ефима Бершина «Мертвое море»[1]

Вера Зубарева
Вера Зубарева – поэт, филолог, Ph.D. Пенсильванского университета. Автор книг поэзии, прозы и литературоведческих монографий. Лауреат международной премии им. Беллы Ахмадулиной и других премий. Публикации в журналах «Арион», «Вопросы литературы», «Дружба народов», «Знамя», «Интерпоэзия», «Нева», «Новый журнал», «Новый мир», «Новая Юность» и др. Главный редактор журнала «Гостиная», президент проекта «Русское Безрубежье». Живет в Филадельфии.

Отличительная черта поэзии Ефима Бершина не только в использовании ярких библейских аллюзий, но и в особом голосе его художественного двойника (термин Ирины Роднянской), который интонационно и энергетически смыкается с образом пророка, пропускающего проявления современности сквозь призму библейского времени. Коллизия поэтического сюжета берет начало именно отсюда, вырастая из пространственно-временных трений житейского и бытийного.

Море – форточка неба, которую выбил Бог.
И свобода – уже не свобода, а пепел Завета.
Я влачусь по пустыне уже за пределом свобод,
за пределом любви, за пределом пространства и света.

Словно реставратор, снимающий наносной слой с картины, поэт обнаруживает то исконное полотно, которое постепенно проступает сквозь изображение обыденности. Это медленное разворачивание образа мира сродни движению по библейской пустыне – одной из излюбленных метафор Ефима Бершина. Пустыня в стихах Бершина, с одной стороны, смыкается с пустыней пушкинского пророка, а с другой – с темой выхода из Египта, но уже на новом витке, которого требует специфика времени: то, что было открыто глазу библейских предшественников, скрыто от современников. Отсюда задача пророка нового времени – обращаться к изнаночности природных явлений, чтобы прозревать в них их неприродную сущность. Так, звук – это шофар, свет – Свет, снег – манна небесная.

Наизнанку развернутый свет.
Наизнанку развернутый звук.
Это снег. Это новый завет.
Это снова куда-то зовут.
Это манна засыпала двор
и дома, и мою колыбель.

Никто не распознаёт этих знаков, кроме пророческого двойника, от глаз которого не ускользает лицевая сторона изнаночной обыденности, где «ободранный нищий, похожий лицом на Давида, / в переходе метро допевает последний псалом», где «из раскрытого тома сквозит бесполезный завет» и «лишь в сквозную дыру от пробитой гвоздем ладони / можно вечность увидеть и прочий нездешний свет».

Обе реальности – земная и неизреченная – движутся в неэвклидовом пространстве «Мертвого моря», накладываясь друг на друга и образуя единое библейское время. Библейское в книге проступает и сквозь автобиографические эпизоды, и как приметы исторического периода, восстанавливая неявную связь времен и поколений.

Три ошибки войны, по ошибке оставлены жить
в этом маленьком городе, там, где по воле Господней
вечным Жидом назначен был каждый расстрелянный жид,
под стволом автомата встававший на край преисподней.
…………………………………………………………………
На руинах страны догорел окровавленный век,
что охотился так, как за дичью охотится лайка.
Только ветхая память осталась, сухая, как Ветхий Завет.
Только три старика. И суббота. И «тум-балалайка».

В этом пространстве происходит смыкание России и Иудеи (раздел «Четвертый Рим»).

Пустыня.
Иудея.
Жжет хамсин.
Пришествие мессии.
Смерть идеи.
Свержение мессии.
Стынет синь
российская
под небом Иудеи.
И – в клочья имена и времена.
Горят костры.
И брат идет на брата.
Гуляет Иудейская война
по переулкам старого Арбата.
Рыдают окна в Гефсиманский сад.
Москва исходит нищими и псами.
И странники теснятся у оград,
взрезая мрак библейскими глазами.

При этом мы имеем дело не с духовной поэзией как жанром, а с поэзией постпушкинского пророка. Поэт, наделенный пророческими качествами, оказывается в ситуации, когда он сам не может до конца постичь тот месседж, который должен донести. Ему открыта только часть. Он отмечает Присутствие, сквозящее между строк житейской бренности, но он не в состоянии выполнить завет «виждь и внемли», поскольку месседж ему невнятен:

Меня прислали сказать вам, что он не придет,
Но мне самому не сказали, что он не придет.
«Он не придет», – хожу я и всем говорю,
не замечая, что дело движется к октябрю.

Что-то в этом от «В ожидании Годо» Беккета, хотя совсем не обязательно, что стихи навеяны этой пьесой. В конце концов, мы все находимся в общем поле понятий и образов, созданных до нас или в одно время с нами, но это не означает, что поэт непременно отталкивается от прочитанного, а не от найденного им самим. Абсурдистская ситуация стихотворения созвучна пьесе абсурда Беккета, но звучит контрапунктом лейтмотива ожидания. В контексте книги это читается как трансформация пушкинского пророка в полупророка. История Иосифа в Ветхом завете как нельзя более наглядно демонстрирует разницу. Иосиф не только видел вещие сны, но и умел их толковать, в отличие от своих сокамерников и фараона, который тоже видел подобные сны, но разгадать их не мог.

Лирический двойник в поэзии Бершина наделен способностью видеть, но лишен способности трактовать. Он несет бремя полудара, сеющее смятение и в его собственной душе, и в душах тех, кто ждет от него разъяснений. От такой половинчатости сумятица только усиливается.

В постпушкинском пространстве возрастающей энтропии духа, где «пастухи и пророки навечно ушли из пустыни», пророк нового времени мечется, как умалишенный, не в силах собрать воедино обрывки посланий.

Стынет трубач в подъезде. Спит виолончелист.
Снова врастает в ветку желтый опавший лист.
Музыка заблудилась. Кто не придет? К кому?
Ум уже неподвластен собственному уму.

Перед нами разворачивается очень драматичное повествование не об отсутствии пророка в своем отечестве, а о его половинчатом даре как отражении общей ситуации в мире, освободившемся от пут верований. Не складываются части паззла, не складывается и диалог с Господом.

Так и стоим под ослепшим дождем
южного полдня.
Словно чего-то по-прежнему ждем.
Господи, вспомни!
Сам меня выбрал и сам не узнал,
и никогда не узнаешь, похоже.
Я ничего Тебе не доказал.
Ты мне – тоже.

«Мертвое море» – книга о мире, где небо меняет знак с духовного плюса на бездуховный минус, обворовывая, а не одаряя. Мире на грани нового потопа. Мире неопознанных знамений. Мире, в котором «стучи да отворится» уже не работает.

Вороватое небо крадется в закрытую дверь,
то вселенским дождем, то дверною цепочкой звеня.
Бьется голубь в стекло. Неопознанный раненый зверь
причитает в ночи: «Это я, это я, это я».

Чем это оборачивается для мира? Потерей связи Творца и творения, вселенской аритмией («Аритмия. Январский зной. / Августовский снег. / Спотыкается сердце, как азбука Морзе»), наступлением мертвого моря («И о чем-то своем обреченно бормочет во сне / под брусчаткой Москвы бесконечное мертвое море»), губительной ролью Демиурга, которую самонадеянно взял на себя человек.

Здравствуй Бог.
Твой закат, словно огненный глаз, горит.
И среди воспаленной тщеты и цепного страха
я уже устал за тебя творить
параллельный мир из земного праха.

В результате – «первобытный хаос» и ощущение того, «Как будто повернула вспять / Звезда из Нового Завета».

Завершается книга апокалиптической каденцией поэм о наступлении «нечеловеческой эры», среди которых «Поэма распада» наиболее показательна.

И расползалась по Москве,
как трехголовая Химера,
пристегнутая к голове
нечеловеческая эра.

Книга Ефима Бершина – несомненно большая удача. И не только для автора, но и для читателя – выходца из мертвого моря нашей эпохи.


[1] Ефим Бершин. Мертвое море. – СПб.: Алетейя, 2021.

Предыдущие номера
2009
4 3 2
2010
3 2 1
2011
3 2 1
2012
4 3 2 1
2013
4 3 2 1
2014
2 1
2015
4 3 2 1
2016
4 3 2 1
2017
4 3 2 1
2018
4 3 2 1
2019
4 3 2 1
2020
4 3 2 1
2021
4 3 2 1
2022
2 1
Предыдущие номера