Из цикла «Живец»
ЗАПИСКИ ЖИВЦА
Друг мой, премудрый пескарь, сохрани этот ветхий дневник.
Время придет и меня незаметно проглотит живьем,
но, повисев на крюке, я в предсмертную тайну проник.
Тайна, однако, проста: мы живем до сих пор, мы живем.
Грустно, конечно, всю жизнь коротать на уде рыбака,
силу таланта на глаз измеряя длиною лесы.
У рыбака, как известно, зубастая пасть судака,
носит он, здесь полагают, густые налимьи усы.
Спорить не стану – не помню ни глаз его властных, ни рук,
тельце мое нацепивших на крюк и пожизненный страх.
Может, и нет его вовсе, а может, намаявшись, вдруг
бросил он спиннинг и спьяну поспать завалился в кустах.
Полнятся рыбьими слухами воды. Текут без конца
реки. Раскинулось море широко за тысячу верст…
Брат мой, упрямый карась, не забудь о записках живца!
Кровью с водой они пишутся – кажется, что не всерьез!
Всякий имеет свой взгляд – злой сазан и решительный язь,
ерш, недомерок сопливый, и знатный спесивый осетр…
Я же – на крепкой лесе, на железном крюке, серебрясь,
дергаюсь, бьюсь, потому что живу, вот и все.
ДЕНЬ ДУРАКОВ
Сидящие в саду среди листвы,
невиданной, немыслимой в апреле
в таких широтах – только еле-еле
пригрело и подтаяло. Увы,
Сидящие на розовой скамейке
среди листвы, которой нет в саду,
не чувствуют грядущую беду
и рассыпают корм судьбе-индейке.
А жизнь глядит с распахнутых небес,
с горы, с дороги, или же с долины
и грозно машет кулаком из глины
и тут же забывает этот жест.
Я прохожу в расстегнутом плаще,
невидимый сидящим на скамейке,
которой нет в помине в том саду,
и сада нет – лишь первый день апреля
сияет над сидящими, смеясь,
и в топки душ подбрасывает уголь.
СКАНДИЧЕСКОЕ
Я научился читать, и я
множество всяческих книг прочитал:
Маугли, Бемби, Конек-Горбунок, Лев Толстой, Достоевский,
а Шопенгауэра не читал, не успел научиться,
но есть еще время.
Я научился писать, и я
множество всяких стихов написал –
о любви, о несчастной и неразделенной,
а о счастливой любви не писал, не успел научиться,
но есть еще время.
Я научился любить, и я
множество всяческих женщин любил,
а мужчин не любил, не успел научиться,
но есть еще время.
НОЧЬ
ночь за окном и в комнате ночь тем паче
от двухсот ватт ночь за окном лишь гуще
за полночь впрочем и быть не могло иначе
кофе кончился не гадать же на чайной гуще
не ложиться же спать потому лишь что щелкнув датой
перешагнули часы порожек меж той и этой
тишина такая будто уши забиты ватой
только глаза щекочет тлеющим кончиком сигареты
или это душа забита как труба мусоропровода
или забилась в угол как ребенок от взрослых дядей
что ж она так робка все растерянней год от года
что ж не фартит мне с ней с инфантильным таким дитятей
шестое двадцать восьмое понедельник пятница тоже
мне еще страсти по вечности когда стрекочет минута
что же ничто не впрок ей вопреки пересадкам кожи
так и состарится сморщиваясь точно личико лилипута
1 ИЮНЯ
Я, Болотов, в любви тебе признаться
хочу, хотя и странно мне, признаться,
поскольку, если кто услышит это,
решит, что я того, дурного цвета.
Вполне возможно, что, родившись бабой,
имел бы интерес к тебе неслабый,
мне, мужику, и то вполне по силам
бесстыдно называть тебя красивым.
Твой, Болотов, прекрасен смуглый мускул!
Ты будто сделан из других корпускул,
ты словно слеплен из таких молекул,
о коих лишь Лепитель и кумекал.
А что до нас, до рыхлых, худосочных,
струящихся песком в часах песочных,
по грудь увязших в этой круговерти,
мы все-таки не видим дальше смерти.
Ты ж, Болотов, молчишь о ней, как рыба.
Ты будто бы о ней не слышал. Либо
ты просто понимаешь нечто больше
о том, что было/будет дальше. Коль же
столь светлый голос этим обусловлен,
то не исключено, что буду сломлен
когда-нибудь и я в своем безбожье,
но если даже так, то много позже.
Вот, Болотов, такой-то панегирик
поет тебе беспечный секс-эмпирик,
толмач бумаги, то есть переводчик
ее на ряд неприхотливых строчек
с того, что бесконечно превосходней
меня, жильца песочной преисподней.
Тебе ж Геенны нет. Есть для поэта
Аркадия одна с рожденья лета.