Диалог ветра с морем

Нина Кассиан, Кармен Фиран

Если возможно составить представление о том, что значил «поэт» для осведомленного и жестокого 20-го столетия, – Нина Кассиан являлась его мощным воплощением. Она никогда не сожалела о своем идеализме, она стала выше его – масштабом своей личности, музыкой, человеческими страстями, которые властно пронизывали (но не затмевали) плоть. Земная, жизнелюбивая и талантливая, она дожила до 90 и умерла, покуривая (как обычно) в своем любимом кресле, с книгой в руках.

Появятся ли еще такие? Нет. Она была «поэтом-монстром» из мифического столетия поэтов-монстров.

Андрей Кодреску, июнь 2014

 

Кармен Фиран: Изгнание зачастую приводит к потере индивидуальности. Ощущаете ли вы это? Становится ли писатель, переселенный в чужеродную среду, чужой язык, легкой добычей для неудачи? Когда и как это происходит? Для зрелых писателей, состоявшихся в их родной культуре, в определенном возрасте эмигрировавших в чужую среду и неродной язык, характерен шок «трансплантации». Какие ловушки и опасности их подстерегают? Давайте поговорим о Вашем опыте.

Нина Кассиан: Когда я сюда эмигрировала, я была в полной уверенности, что останусь в безвестности до конца своих дней. Я примирилась с этой мыслью. Все, что меня интересовало, – это продолжать писать на румынском языке и, если возможно, публиковаться в Румынии. Когда я оказалась здесь, у власти все еще был Чаушеску, и правил он еще 4 года. Так что возможности вернуться в Румынию или там публиковаться для меня не существовало. Я потеряла надежду продолжить свою карьеру или обрести себя как писатель в чужой культуре. Я полностью оставила эту идею. Но я не думала, что изгнание означает окончательную потерю моего статуса в литературе. Я оставалась верна румынскому языку – он у меня в крови.

КФ: Вы в Нью-Йорке продолжали писать на румынском?

НК: Да – когда на меня находило. Я ведь не планирую, когда творить. Я никогда не отличалась дисциплинированностью. «Стихотворение в день» – это не про меня. Я писала всегда, когда мне было что сказать, – в любое время, где угодно, на любом клочке бумаги. Могла бы я написать больше? Возможно. Просто я никогда не программировала свою жизнь количественно.

КФ: А как сейчас? Сколько Вы пишете?

НК: Вы же сами видите, что это такое – глубокая старость. Меня это давит. Я не хочу Вас пугать, но это отнюдь не радость. Я читаю, перевожу, иногда даже пишу. Сейчас – самое время для антологий, переизданий. Хотя особого смысла в этом я не вижу. Все, что могла, я уже сказала. Пожалуй, это была неплохая идея – несколько лет тому назад опубликовать мемуары. Сейчас я начинаю «сбрасывать листья»: недавно я подарила свои рукописи, ноты и письма архиву Нью-Йоркского университета.

КФ: Изменилась ли Ваша поэзия после эмиграции?

НК: Нет, пока я не начала писать по-английски, что произошло только через 10 лет, когда новый язык начал естественно приходить ко мне через поэзию. Сама я его не искала. У меня не было амбиций писать по-английски. Когда это случилось – я не знаю, каким словом это назвать, все они так претенциозны – вдохновение, муза, что-то еще, – это произошло естественно. Да все эти фантомы в природе вообще не существуют.

КФ: А что же существует?

НК: Какие-то внешние импульсы, соблазны, приманки. Я не знаю, кто, но кто-то нашептывает мне строчки.

КФ: Разве все это – не признаки вдохновения?

НК: Ну, если Вы настаиваете на этом названии. Это слово настолько пышное, мне просто неудобно его использовать.

КФ: Когда Вы начали писать на английском, стихи тоже приходили просто как диктовка?

НК: Да, я начала думать и даже чувствовать по-английски. Вот тогда и изменилась моя поэзия. Не знаю, к лучшему эта перемена или к худшему. Но это определенно было изменение голоса – вроде как у подростка голос ломается. Он стал другим.

КФ: Я знаю, что Вы нашли американских редакторов вскоре после приезда.

НК: Даже слишком скоро – во всяком случае, намного скорее, чем ожидала.

КФ: Их больше интересовали Ваши старые стихи, переведенные с румынского, или новые, написанные по-английски?

НК: Я думаю, они запали на более старые стихи, хотя, к моему огромному удивлению, известный критик из Хьюстона прочел мою англоязычную книжку и сказал, что она заставила его пересмотреть прежнее убеждение в том, что поэты могут писать только на родном языке. Он почувствовал, что стихи звучат естественно, что они – не искусственный «трансплантант». Сейчас я работаю над новой книгой своих румынских стихов в собственном переводе и новых, написанных по-английски, – в зависимости от настроения. А как это происходит у Вас?

КФ: Я только недавно начала писать по-английски. Тоже – примерно через 10 лет после приезда. Короткая пьеса, эссе, киносценарий. Я тоже перевела некоторые из своих стихов, – хотя не уверена, что они остались теми же. Я добавляла, убирала, кое-что изменяла. Практически это новые стихи, совершенно иные. Язык – это нечто гораздо большее, чем сумма слов. В каждом языке – своя энергия, которую трудно перенести в другой язык.

Писатели-переселенцы одержимы переводом и редактированием. Ведь очень важно качество перевода – оно может изменить шансы на публикацию. Иммигрантам других творческих профессий – музыкантам, художникам – легче. Ну, конечно, насколько может быть легче в мире, где другие правила, другой рынок сбыта. Однако мы работаем со словом, и оно нас кормит, поэтому мы особенно подвержены влиянию разницы в культурах. Мне известны устрашающие примеры писателей, верящих, что изгнание обрекло их на неудачу, что талант навсегда их покинул, и считают главной причиной этого недостаточное владение чужим языком. Есть и такие, у которых вдохновение пропало, как только им пришлось столкнуться с проблемами ассимиляции в новом мире и необходимостью начать все с самого начала.

НК: Мне кажется, все это лишь частично связано с реальностью…

КФ: Я слышала, что некоторые румынские писатели и в Нью-Йорке, и в других городах, постоянно жалуются на «поверхностность» американской культуры и обвиняют английский язык в том, что он не в состоянии передать «духовное богатство и уникальное ощущение» нашего родного языка. Это очень спорно. В основном, это отговорки, оправдание собственных честолюбивых комплексов. Эти писатели оправдывают свои провалы или, скажем, недостаточное признание в США неточностью переводов их сочинений, полноценное понимание которых лежит за пределами возможностей нищих духом аборигенов. Но Вы очень хорошо объяснили то, с чем я полностью согласна: язык не является и не может быть барьером. Можно оставаться румыном, или русским, при условии, что вы сохраняете свои умственные способности и открыты к восприятию нового. Но если вы считаете врагом английский язык и интеллектуальные способности американских редакторов…

НК: Оставайтесь самими собой, как Конрад или Набоков. Ни «Лолита», ни «Бледный огонь» (оба – настоящие сокровища) – не написаны, кажется, под давлением чужеземной культуры. Конечно, вхождение в новый язык, каков бы он ни был, – это невероятно трудное и волнующее приключение для кого угодно, потому что за словами как таковыми прячется история, ментальность и психология. Язык – это способ хранения, инструмент настолько сложный, что столкновение с ним зачастую подразумевает ломку, подделку или подмену себя для иной культуры. Это – не невозможно…

КФ: Но необходимо?

НК: Я не знаю. Я сама иногда сомневаюсь – так ли это необходимо. Но я верю, что следует жить своей судьбой в литературе, при любых обстоятельствах.

КФ: А как насчет адаптации?

НК: Отрицательный тому пример – Иосиф Бродский. Он переводил собственные стихи на английский, но все американцы, с которыми я говорила, считали, что его переводы звучат странно, неестественно. Это могло быть частично, а то и полностью, оттого, что русская поэзия формалистически скована рифмой и ритмом. В переводах Бродского также имеются рифма и ритм, но они не волнуют. Он получил Нобелевскую премию, он стал профессором, он писал замечательные эссе (великолепное – о Марине Цветаевой), но в Америке его поэзия ценится скорее за технические, а не творческие достижения.

С другой стороны, переводить произведения Вийона или Рембо свободным стихом также довольно бессмысленно. «Ворон» Эдгара По, переведенный без сохранения ритма и мелодии, звучал бы чем-то вроде «Однажды ночью я услышал стук в дверь. Я открыл дверь: ворон! Я спросил ворона: увижу ли я снова Ленору? Ворон ответил: Никогда! К черту!» Вот и все.

КФ: Вы думаете, писатели-иммигранты живут под угрозой неудачи?

НК: Неудача – страшная штука. Случается и с лучшими из нас. Я могла бы назвать имена, но нет смысла перечислять, кто преуспел в Америке, а кто – нет. Неудача, как и успех, идет изнутри. Если ты теряешь уверенность, веру в себя, в свое искусство – ты пропал. Однажды в разговоре с Паулем Целаном, который уже жил в Париже, я сказала об общем знакомом: «Он провалился». Пауль аж подскочил: «Как ты можешь такое говорить?! Пока он жив, нельзя произносить это слово, ты не смеешь выносить ему смертельный приговор. Никогда не знаешь, может, для него все еще изменится».

КФ: Неудача не окончательна, пока не выскажешь все, что имел сказать, и не закроешь глаза навеки. Вы бы так это описали?

НК: Неудача – это потеря аппетита.

КФ: Я беседовала со многими писателями, перебравшимися сюда из стран Восточной Европы. Они постоянно возвращаются к теме неудачи, которая мучает нас, как бы ни старались мы игнорировать ее или приукрашивать. Я все время слышу о том, насколько законы выживания здесь жестче, чем в родной стране. Многие дома вкусили признания: награды, доход от книг, гранты. Как только они влились в американскую систему, их муза как будто подверглась кастрации. Это относится ко многим писателям, о которых мы говорим с жалостью: «у них вышли одна, две или три замечательных книги «дома», но здесь они ничего не достигли. Чего, Вы считаете, им не хватает? Гибкости, дисциплины, связей, удачи, честолюбия?

НК: Не знаю, у каждого свое. Но я думаю, амбициозность иногда может быть стимулом, а иногда – препятствием. Полезно иметь амбиции в определенном проекте, где впереди – известная цель, но в конце концов честолюбие как таковое все пожирает.

КФ: Вот Вы – законченный предмет зависти: никакой амбициозности и тонны удачи. Сочетание, которое раздражает больше всего.

НК: То, что произошло со мной, действительно, невероятно. Правда, я никогда не расставалась с карандашом. Я никогда не пользовалась компьютером – я писала тупым карандашом на обрывках бумаги, в аэропортах, на пляже, везде, где приходило желание писать. В конце концов, главным всегда были легкость и спонтанность.

Нью-Йорк, 2013

Перевод с английского Елены Ариан

 

Предыдущие номера
2012
4 3 2
2013
4 3 2 1
2014
2 1
2015
4 3 2 1
2016
4 3 2 1
2017
4 3 2 1
2018
4 3 2 1
2019
4 3 2 1
2020
4 3 2 1
2021
1
Предыдущие номера