«Я сын земных береговых развалин…»
Александр Аркадьевич Файнберг не дожил двух недель до своего семидесятилетнего юбилея. К этой дате готовился весь Ташкент – и сам виновник торжества. Но он избежал официального славословия, церемоний и чествований, до которых был не охотник. Заготовленные для праздника тосты, спешно перекрашенные в минор, прозвучали уже на поминках.
В литературе Узбекистана Александр Файнберг занимал такое место, на какое не мог претендовать ни один поэт в масштабах России. И ему еще долго оставаться незаполненным. Сейчас, когда со дня ухода поэта миновало три года, это все более очевидно.
По мере того как монументы русским классикам исчезали с ташкентских улиц, фигура Файнберга все больше принимала на себя роль живого памятника русской литературы. Файнберг был единственным русским поэтом Ташкента, неизменно собиравшим полные залы. Ему искренне аплодировали и ровесники, и молодежь. После 1991 года, когда десятки писателей покинули республику, а пришедшее им на смену поколение пыталось избежать стремительной маргинализации, Файнберг оставался неким золотым запасом, благодаря которому русская поэтическая речь еще долго не обесценивалась. Он сохранял в себе все лучшее, что возникло когда-то в среде шестидесятников. Но без склонности к демагогии, без ложного пафоса и напускного диссидентства. Его гражданская поэзия не устаревала вместе с засыханием чернил – возможно, потому, что всегда была предельно личной. Его герой говорил не от имени миллионов, а только от своего собственного.
Файнберг всегда относился к своему дару с мистическим трепетом: «Я сын земных береговых развалин. Я груб, я недостоин, я реален. За что ж она мне, музыка твоя?» Отсюда же – утверждавшаяся им нравственная максима: как только поэт изменяет себе, поэзия покидает его. Возможно, эта глубинная чистота до последнего дня и защищала его дар от увядания.
САРАТАН
Восточной флейты зной и заунывность.
Под солнцем бесконечный солончак.
Тень ящерицы в трещину забилась,
стоит верблюд с дремотою в очах.
А за дувалом стон перепелиный,
там все, как было создано творцом.
На свой очаг, что вылеплен из глины,
глядит старуха с глиняным лицом.
Дом самодельный слеп и скособочен.
Жара недвижна с четырех сторон.
И замер на стене до самой ночи
мой звездный знак – зеленый скорпион.
РОДИНА
Меж знойными квадратами полей
она легла до самого отрога –
гудроновая старая дорога
в тени пирамидальных тополей.
Я в юности не раз ходил по ней
с теодолитом и кривой треногой.
Я пил айран в той мазанке убогой,
где и теперь ни окон, ни дверей.
Печальный край. Но именно отсюда
я родом был, я родом есть и буду.
Ау, Европа! Я не знаю Вас.
Вдали орла безмолвное круженье.
В зубах травинка. Соль у самых глаз.
И горестно, и счастливо мгновенье.
* * *
Тоска покинутой деревни.
На крыши падает зима.
Кривые голые деревья.
Пустые черные дома.
Неслышный плач сожмет мне горло.
Вот повод горькому вину.
Сойду по скользкому пригорку,
в колодец старый загляну.
Дохнет в лицо чужая стужа,
и обожжет ладони лед.
Аукну, свистну – все впустую.
Никто в колодце не живет.
Скрипят разбитые ворота.
В сугробах колышки оград.
Лишь одинокая ворона
шуршит крылом о снегопад.
* * *
Нарисую день холодный,
день без года и числа,
перевернутую лодку,
возле лодки – два весла.
С низкой крышей, синеокий –
нарисую, как смогу –
старый домик одинокий
на пустынном берегу.
Нарисую сеть пустую.
Птицу в небе нарисую.
Краски есть – о чем тужить?
Нарисую – буду жить.