Воображаемая жизнь

№ 1 2026

Наталия Гинзбург
Наталия Гинзбург (1916–1991) – итальянская писательница и переводчица. Родилась в Палермо, детство прошло в Турине. В 1938 году вышла замуж за литератора и издателя Леоне Гинзбурга (1909–1944). Перед началом Второй мировой войны активно участвовала в антифашистском движении. В 1940 году вместе с мужем, сосланным по политическим мотивам, переехала в Абруццо, где оставалась до 1943 года. В феврале 1944 года, после смерти мужа в тюрьме Реджина-Коэли, вернулась в Турин и по окончании войны работала в издательстве Einaudi. В 1952 году вышла замуж за преподавателя английского языка Габриэле Бальдини и переехала в Рим. Лауреат премии Tempo (за роман «Так все и было», 1947). Исполнительница роли Марии из Вифании в фильме Пьера Паоло Пазолини «Евангелие от Матфея» (1964). Умерла в Риме, за несколько дней до смерти закончив перевод романа Ги де Мопассана «Жизнь».

                                                                                                Когда от гордыни и стыда
                                                                                                Mы отмоем свои слова,
                                                                                                Когда блеснет в луче солнца
                                                                                                Перевал, который нам снится.
                                                                                                                              Франко Фортини

В детстве и юности, оставаясь дома одни, без дела, мы тут же начинали выдумывать воображаемые страны, приключения и события, в которых были главными действующими лицами. Мы заселяли страны и события людьми, вымышленными или взятыми из жизни. В детстве вымышленных людей было больше, и мы думали, что создаем эти сценарии для них. Тогда нам казалось, что реальные люди совершенно не важны.

Мы много раз пытались отыскать в далеком детстве тот момент, когда начали фантазировать. Но не можем точно припомнить его. Мы обнаруживаем грезы в своих самых ранних воспоминаниях.

Я полагаю, что в детстве каждый называл фантазирование по-своему. Я называла его «ночной разговор». На самом деле я фантазировала не только ночью, но и днем. По-видимому, слово «ночной» указывало на тайное и ночное свойство этих фантазий.

В детстве фантазия давала приют целому народу, сновавшему в часы моего одиночества, как полчища муравьев. Они были отчасти моими подданными, отчасти сообщниками в антиправительственном заговоре, или моими отвратительными и злобными преследователями. Я называла их «Мы», потому что они себя так называли. У них было обыкновение пронзительно кричать хором, хвастаться и нахально заявлять о своих дурных намерениях. Они были толпой малюсеньких, заносчивых, мельтешащих, черных карликов. Они сердили меня, заставляли плакать, шептать, спорить, но больше всего они меня смешили, оглушая своими пронзительными криками. Из соображений, которые мне трудно было себе объяснить, их существование не должно было быть никем обнаружено.

Иногда, идя по улице сo своей матерью, я как будто бы была одна в своей комнате, начинала фантазировать. «Мы» оглушали меня своими визгливыми требованиями, а я отвечала им знаками, гримасами, шепотом. Моя мать спрашивала, почему я по-обезьяньи кривляюсь. И в тот момент мне было очень стыдно. Ничто не доставляло мне такого удовольствия, как «ночные разговоры», но на улице, в присутствии матери появление «Мы» было чем-то стыдным и позорным. Я думала, что я единственная в мире, у кого есть такой странный, нелепый, такой позорный секрет. Думала, что я, наверное, сумасшедшая.

Потом «Мы» мне надоели, потому что они были слишком похожими на меня. Я придумала человека, которого наделила прекрасным лицом, густой, вьющейся, светлой шевелюрой и расшитой рубашкой. Я назвала его «князь Серджио». Я дала ему также впридачу сестру, двух братьев, медведя и довольно свирепого волкодава. Я подарила ему несколько роскошных домов, в которых он скрывался. Он был очень богатым, но беженцем, во время революции он бежал с государственными секретами из России. Я любила его княжескую и бродячую жизнь. Он постоянно менял дома, потому что за ним следили. Я часто звонила ему, как только оставалась одна, изображая, что держу в руке телефон. Я говорила: «Алло, это князь Серджио?» Иногда мне отвечал он сам, иногда его сестра Василиса. У нас был роман, который продолжался много лет. Я до сих пор натыкаюсь в памяти на слова «слушаю, это князь». Мне чудится, что я оказалась в нежилых комнатах, по которым бесцельно брожу со старым тапком в руке.

Когда детство кончилось, вымышленные существа мне надоели, и интереснее всего стало населять свои видения настоящими людьми.

Долгое время нам кажется, что мы единственные, у кого есть воображаемая жизнь. Мы поздно начинаем понимать, что она есть у многих, а возможно и у всех. В детстве и в юности нам нравилось жалеть себя и вызывать к себе жалость. Это было восхитительное и сладостное чувство. Испытывать жалость к себе и сочувствие окружающих означало быть любимыми. Мы пoдолгу шептали себе жалостливые слова. В старости жалость к себе горькая, рассеянная и вялая. А жалость к нам окружающих вызывает у нас странную смесь благодарности и отвращения. Даже благодарность рассеянная и вялая. Отвращение сильнее. Когда нас жалеют, мы отворачиваемся.

В детстве и юности нам нравилось, когда нам завидовали. В старости мы равнодушны к зависти.

В наших детских и юношеских фантазиях жалость и зависть росли под ногами, как трава, и нам казалось, что по этому зеленому ковру очень мягко ступать. Но особенно нам нравилось вызывать всеобщее изумление. Изумление противоположно равнодушию, и нам важно было видеть его в глазах окружающих и густо сдабривать им наши вымыслы, потому что в реальной жизни мы обычно встречали равнодушие, или нам так казалось, и мы от этого страдали. В воображаемой жизни мы культивировали все, чего нам не хватало в нашей скудной реальной.

Когда детство кончилось, то, перестав выдумывать многолюдные толпы и создавать вымыслы из обрывков сентиментальных романов и открыв, что нам гораздо больше нравится воображать себя в окружении нескольких реальных людей, мы поняли, что нам удавалось только в воображении вести себя непринужденно. Там мы, наконец, могли говорить в полный голос, завязывать близкие и дружеские отношения и избавляться от грусти, которую начали чувствовать, когда детство подходило к концу, поэтому мы относились к нему как к благословенному утраченному времени. Фантазируя, мы теперь редко смеялись громко, лишь иногда шептали; но когда мы застывали и хотели только, чтобы в комнату никто не вошел, она наполнялась смехом и шепотом. В безмолвии наших видений раздавался наш звонкий воображаемый голос, наши воображаемые жесты были грациозными и свободными. Мы понимали тогда, какими в действительности бедными и скованными были наши отношения с другими, неловкими и скованными движения, скупыми и робкими слова. Сравнивая воображаемую и реальную жизни, мы полагали, что первая бесконечно прекраснее, и что в первой мы, наконец-то, свободны. Но нам не удавалось перенести в реальную жизнь ничего от силы и грации, которыми мы обладали в другой, воображаемой. Наоборот, память о воображаемой жизни, где мы распоряжались реальными людьми, которых использовали и употребляли по своему усмотрению, перемещая их по собственной прихоти и небрежно, как с предметами, с ними обращаясь, делала нас в их присутствии в реальной жизни еще более грустными, более неуклюжими и более ничтожными.

Мы думали, что цель нашего существования – стать такими же в реальной жизни, какими мы были в воображаемой. Мы думали, что, учась вести себя свободно и смело в вымышленной жизни, мы однажды и в реальной обретем грацию и свободу. Мы думали о воображаемой жизни как о гимнастическом зале, где в конце концов обучимся наилучшим приемам жизни в обществе. Мы ошибались; наоборот, воспоминание о воображаемой жизни ужасно угнетало нас в жизни реальной. Когда мы сравнивали одну с другой, воображаемую и реальную, нас бросала в жар огромная разница между ними.

Перенесенные в наши грезы реальные люди сохраняли свои подлинные черты, но они были бледнее, мягче, менее определенные. Они оказывались покладистыми, всегда готовыми с нами согласиться, исключительно внимательными к любому нашему недовольству и настроению, мягкими, уступчивыми, терпеливыми и готовыми ради нас на любую жертву. В грезах не только мы сами оказывались лучше, но и другие были гораздо лучше, и температура воздуха была приятнее, не слишком холодная и не слишком жаркая, так что мы никогда там не потели, не мерзли, а оказывались всегда в благоприятном и мягком климате. Нас лишь беспокоила мысль, что в действительности у всех этих людей, используемых нашим воображением, была куча дел, мыслей и забот, и может быть, как раз в тот самый момент, когда мы их использовали, втискивая в спокойные отношения, улыбки и мирные разговоры, они нервничали и давали волю гневу. В жизни, в их присутствии, мы испытывали что-то похожее на угрызения совести, как будто без их ведома совершили над ними насилие и из наших видений поднимались тучи назойливых мух и комаров. То, что эти люди не знали, что они живут в наших фантазиях, нас не успокаивало, а еще более тревожило, потому что казалось, что наши мысли были чем-то, что существовало, хотя и скрыто, но существовало и имело отношение к действительности, а их тайная и невидимая природа делала их при столкновении с реальностью еще более нахальными и бессовестными.

В наших грезах исчезал постоянный страх того, что нам никогда не удастся быть главными действующими лицами и придется всегда оставаться статистами. Мы немедленно и решительно помещали себя в центр мироздания. Вокруг нас бушевали пылкие и глубокие чувства. Мы окружали себя свидетелями собственных подвигов, потрясенными нашей высокой и необыкновенной судьбой. Среди реально существующих людей мы выбирали одного, чтобы он был равным нам, главным действующим лицом, а тех, кто в реальной жизни вызывал у нас благоговение и страх, мы превращали в зрителей и статистов. Это доставляло нам огромную радость, непонятную, дерзкую и даже, может быть, преступную. Ни за что на свете мы бы не отказались от нее и ни за что на свете не открыли бы ее ни одной живой душе.

В детских мечтах мы прежде всего создавали и любовались картинами своего счастья. Мы облачали себя в новую элегантную одежду, селили в восхитительных местах, в богатых и великолепных домах, в парках и на лугах, где ходили павлины, паслись белейшие овцы и скакали великолепные лошади. Но когда детство окончилось, счастье нам стало скучным. Мы все чаще воображали себя не в счастье, а в поражении. Мы очень боялись оказаться в реальной жизни не трагичными, а смешными, и что события, которые судьба приберегла для нас, пройдут не под знаком трагедии, а под знаком комедии. Поэтому в своих видениях мы дарили нашей жизни огромные и ужасные несчастья. Одетые в траур, мы шли за гробом обоих наших родителей, а люди гладили нас по нашей бедной осиротевшей голове. А в жизни, сидя с родителями за обеденным столом, мы вспоминали, что недавно похоронили их, и думали, наблюдая, как они ели и безмятежно обменивались репликами: «как скудна наша счастливая реальная жизнь, как странно, в ней нет похорон и совсем нет необычных событий».

Мы все чаще воображали, что оказывались в тисках трудных, опасных и безвыходных ситуаций. Мы обрушивали туда потоки несчастий. Мы выдумывали себе продолжительные болезни, воспаления легких, кровохарканье, проходили длительные и мучительные курсы лечения в ужасных больницах, душераздирающие прощания с самыми дорогими людьми. Мы даже умирали. Нас закалывали ножом на пороге нашего дома. Расстреливали. Нас заключали в тюрьму, и в то время, как снаружи нас ожидал эшафот, вокруг наших грязных нар собирались плачущие друзья, колокола били в набат, отовсюду стекались люди, чтобы увидеть, как мы умираем. Долгое время наши фантазии всегда были одни и те же. Мы изменяли только незначительные детали, добавляли или меняли друзей, пришедших нас оплакивать, изменяли реплику в диалоге, свое спокойное последнее слово перед казнью. В наших сюжетах долго присутствовал эшафот, а потом долго баррикады. Мы не знали, почему они сменяли друг друга. Нам казалось, что это не мы хотели их менять. Нашей была страсть к воображению, нашим, несомненно, был и выбор людей, которых мы представляли вместе с нами. Сюжеты и события, казалось, не подчинялись нашей воле. Их придумывали мы, но повинуясь непонятному инстинкту, который приказывал нам создавать то или другое.

В детстве наши видения были очень красочными, и мы подолгу останавливались на каждой детали. Мы должны были продумывать, как все были одеты, какие животные присутствовали, расстановку мебели в доме, какие деревья росли в парках. Когда у нас перед глазами была вся сцена, мы впадали в оцепенение. Мы погружались в ее созерцание, словно на коленях любуясь чистотой неба и великолепием цветов. Позже стиль наших видений совершенно изменился, исчезли детали и точность. Теперь главными качествами наших видений стали бедность вымысла, краткость и монотонность. Нам, считавшим, что мы наделены воображением, казалось странным, что чем короче и скуднее были наши видения, чем безыскуснее и бессодержательнее их сюжеты, тем больше радости они нам доставляли, и даже трагические и кровавые, они все равно развертывались в таком стремительном темпе, что в конце концов не оставалось места для обилия подробностей. Сюжеты были незатейливыми, потому что мы больше не любили останавливаться для того, чтобы их разцветить и обставить. Цвета и обстановка нам надоели. Когда проливалась наша кровь, она была бесцветной.

События всегда начинались с одного и того же места и на одном и том же месте обрывались, как песня на пластинке. Казалось, они никогда не завершаются. Мы наблюдали, как они исчезают в темноте, словно рыбьи хвосты. Даже наша смерть не была завершением, потому что и после смерти продолжались колокол, слезы и настоящие скорбные конвульсии человека, выбранного нами для этого. Но невозможно уйти из этого незавершенного места. Мы возвращались и проигрывали все сначала. Однообразие не вызывало у нас никакой скуки. Нам хватало нескольких незначительных изменений. Мы выбирались из этих фантазий обалдевшие, оглушенные и неудовлетворенные, с туманным представлением об их незавершенном конце.

Мы часто относились к своей воображаемой жизни с презрением. Мы догадывались, что она проходила вдали от осознанного выбора, вдали от духовной жизни. Она несла весь наш мыслительный мусор. В своих видениях мы были благородными, милосердными, храбрыми, готовыми на любую жертву и мученичество. Но иногда мы были подлыми. Поступая подло, мы испытывали бешеную радость. Следовательно, в воображаемую жизнь попадало худшее в нас, более жестокое, более тщеславное, более хвастливое, более ленивое. Наше вечное фантазирование и его неразборчивость выливались в неразборчивость и лень внутренней жизни.

Иногда мы спрашивали себя, существовала ли связь между воображаемой и творческой жизнью. Обе пребывали одном и том же пространстве, пространстве фантазии. Кроме того, обе прорастали и созревали в праздности и одиночестве.

В моменты творческой жизни воображаемая жизнь обычно останавливалась. Обычно, но не всегда. Творческая жизнь нуждалась в глубоком молчании, а воображаемая жизнь была наполнена смехом, шепотом и голосами. Вдобавок мы считали, что в моменты творческой активности личная жизнь должна нам быть безразлична, и нас смущало открытие, что иногда это было не так. Иногда мы продолжали выдумывать истории, чтобы подарить их собственной судьбе, или забыться в долгих разговорах с воображаемыми собеседниками, продолжая жить в воображаемой жизни, как жили до сих пор, делая передышки и паузы в работе, хотя считали это настоящим предательством; мы называли это работой, хотя понимали, что она не отличалась от безделья. Единственное ощутимое отличие праздной воображаемой жизни от творческой жизни заключалось в том, что в творческой жизни мысль становилась гудящей и острой, как будто она была наполнена иголками и пчелами. В воображаемой жизни мысль была без иголок и пчел, мягко-жидкая и порожняя. Наконец, от творческой жизни рождались, или могли родиться, сочинения. Воображаемая жизнь была стерильна, от нее никогда ничего не рождалось. Но в юности это отличие было незаметным, потому что часто от того, что мы называли работой, все равно ничего не рождалось.

И вместе с тем, мы вдруг поняли, что если бы у нас не было воображаемой жизни, мы бы, может быть, не нашли дорогу к жизни творческой или нам не пришло бы в голову ее искать. В воображаемой жизни мы не научились никаким приемам правильного поведения в реальной, но нашли несколько раскиданных там инструментов, пригодных для творческой жизни: внимательность к особому приему – одновременно вольному и бережному обращению с фактами. Творческая жизнь была лучшим, что у нас было. Воображаемая жизнь, может быть, худшим. Но, вероятно, они были кровными родственницами, неотделимыми друг от друга.

Иногда наша воображаемая жизнь угадывала и предвосхищала события нашей реальной жизни. Она угадывала и предвосхищала их, но с насмешкой. Если по прошествии нескольких лет мы сравнивали наши вымыслы с реальными событиями, то обнаруживали в них карикатурный и грубый портрет реальности. Иногда случалось наоборот. Реальность оказывалась карикатурой и насмешкой над вымыслом; карикатурной, издевательской и грубой в сравнении с нашими меланхолическими и окутанными дымкой волшебными фантазиями.

Иногда, сравнивая некоторые воображаемые события с реальными, мы поражались, видя, на какие чрезмерные и безумно амбициозные фантазии мы были способны, как прихотливо отделывали их в своем воображении. Никогда не казались мы себе такими нелепыми, никогда так громко и язвительно не смеялись над собой, как тогда, когда разглядывали арабески нашего воображения в свете тех событий, которые произошли в действительности. Этот смех казался нам ужасно громким, потому что он раздавался в тишине, резким и пронзительным, потому что только наши уши слышали этот звук.

С возрастом у нас развивается чувство юмора. Когда мы выдумываем события своей жизни, нам трудно забыть, что мы сами будем их проживать. В детстве и юности, отдаваясь воображению, мы полностью его утрачивали.

Старея, мы не знаем, что произойдет с нашей воображаемой жизнью, с упрямой привычкой грезить, приобретенной в самом раннем детстве. Мы думаем, что если на протяжении всей жизни мы были в роли главных героев, то сейчас, в старости, так уже больше не будет. Хотим мы этого или нет, в жизни других людей мы будет играть второстепенную роль. Мы будем свидетелями, зрителями, статистами. Даже в тайных видениях воображаемой жизни нам больше не исполнять важную роль. В наших видениях не будет света. Невозможно зажечь свет, если порваны провода, невозможно построить театральные подмостки в разрушенных театрах. Мы думаем, что это и есть старость. Мы делаем жест, будто зажигаем свет, но остаемся в темноте.

Когда мы были молоды, мы очень редко думали о старости. Думая о ней, мы считали, что старость нас так изменит, что мы себя не узнаем. Мы думали, что, наверное, станем решительными, твердыми и совершенно спокойными. Мы думали о самих себе в старости, как о незнакомцах. Судьба этих незнакомцев была нам безразлична. Их лица, их голоса, их мысли были нам чужими. Собираясь превратиться в этих незнакомцев, мы готовили себя к солидной и тихой старости, как будто бы готовились к длительному и беспечному проживанию на водном курорте. Старость же обрушивается на нас, как ураган. Она обрушивается на наши ошибки, на наше бессилие, на наши безумия, непоследовательность и неосновательность. Она не исправляет наши недостатки. Они еще более видны нам и более непростительны в глазах окружающих. И мы не стали незнакомцами. В самом существенном мы совершенно не изменились. Это нам, все таким же, предстоит выдержать старость. Перемены, которые мы претерпеваем и в теле, и в духе огромные и глубокие, но не такие, чтобы сделать нас неузнаваемыми для самих себя. Наша суть остается неизменной. Мы замечаем перемены и разрушения нашего тела и нашего духа. Мы каждый раз с удивлением замечаем их.

Мы думаем, что постепенно станем твердыми и строгими к самим себе и будем сурово запрещать нашим мыслям убегать и играть. Мы думаем, что захлопнем двери в воображаемую жизнь, как захлопывают на ночь двери и ставни.

А вместо этого в часы праздности наша мысль по старой привычке опять принимается изобретать воображаемые страны. Она там устало присаживается. Наша фантазия стала робкой, рассудочной и осмотрительной. Мы, может быть, чуть утратили робость в реальной жизни, но теперь стала робкой наша фантазия. Интересно, что мы теперь будем делать в часы безделья в компании фантазии, которая стала такой рассудочной и робкой, в воображаемых странах, где уже ничего не происходит.

В старости мы боимся забыть, каким было счастье. Мы думаем, что теперь наши представления об окружающем будут всегда ограниченными, искаженными и мрачными. Был момент, когда мы поняли, что уже никогда больше не будем счастливы, что в будущем у нас будет все, кроме счастья. Такой момент проводит разграничительную линию, черную и глубокую борозду. Для того, чтобы вспомнить счастье, мы должны всматриваться в место по ту сторону от борозды. Воспоминания живы в нас. Но память о счастье подносит нам лишь горсть примет. Нам с трудом удается воссоздать его образ во всей полноте. Память подносит нам чувства, которые кажутся нам более возвышенными и пылкими, чем само счастье. А мы боимся, что можем забыть, каким было счастье – то, в котором мы жили, как в нашей естественной стихии, которое считали до того естественным, очевидным и реальным, что даже дурно с ним обращались.

В памяти присутствующее и утраченное неразрывно связаны. Мы видим, что каждое наше воспоминание о прошлом, горестное и счастливое, озаряется одним, жарким и далеким, солнцем. Оно делает драгоценным и ярким каждое, самое краткое, прошедшее мгновение. Кажется невероятным, что нам была дана привилегия жить в этом месте, существовать в этом сиянии. Ведь оно такое далекое, что мы уже не можем ощутить тепло его лучей на остывшем песке.

Когда мы были влюблены, воображаемая жизнь имела для нас огромное значение. В голове у нас распускались мечты, как цветы на дереве весной. Мы щедро бросали их своему будущему. Даря их, мы чувствовали, что неосторожны, потому что понимали, что в этот момент наша жизнь была хрупкой, и даже один цветок мог причинить ей боль. Но мы не знали, как превратить свои мечты в камень. Не знали, как помешать их цветению.

В старости мы боимся забыть, какой была любовь. Мы вспоминаем, что она могла быть двух видов. Она могла быть внезапной и перевернуть мир. Или она могла быть незаметной, как воздух. Любовь была похожа на воздух или на пламя.

Когда она была как воздух, мы узнавали ее по нескольким признакам. Бег часов, легкое дыхание, огромная радость, которую мы испытывали, совершая малые и незначительные действия: навести порядок в ящиках стола или выйти из дома, чтобы опустить письмо, все то, что нас тяготит и до смерти раздражает в сером однообразии будней. Наша воображаемая жизнь была все той же, только более наполненной событиями. Она все равно оставалась в пределах здравого смысла. Мы чувствовали себя сильными, умными, спокойными.

Когда любовь была как пламя, время не текло ни медленно, ни быстро, потому что его больше не было. Мы могли, застыв, часами наблюдать, как горит мир. Разговоры с незнакомыми людьми вызывали чувство удушья, казалось, мы вдыхаем пепел, им дышим и задыхаемся. Наши мысли или то, что от них осталось, брели, угоревшие, между пламенем и пеплом. Мы не могли ничего больше делать, только грезить. И наша воображаемая жизнь находилась по ту сторону здравого смысла, потому что она вращалась с безумной скоростью на сотрясаемой почве, и в моменты просветления казалась ужасно опасной, как опасно все на пожаре. Она нам не показывала сейчас необычные и чудесные события, а лишь несложные и правдоподобные, и поэтому она была опасна, так как была очень близка к реальности, пытаясь прижать ее к себе и сделать ее неотличимой от себя. Плотины между реальностью и воображением были прорваны и сметены. Выходило так, что в жизни мы произносили те же слова, которые обычно произносили в наших грезах, и совершали поступки, о которых грезили. В жизни наши слова звучали резко и пронзительно, наши поступки были бессмысленными и дурными. Тогда мы думали о нашей воображаемой жизни как о худшем враге нашей реальной жизни. Грезы делали нас никчемными, нелюдимыми и несчастными. Они делали нас больными, парализовывали и накрывали нашу душу такими огромными тучами, что было тяжело и невозможно свободно передвигаться в жизни реальной.

Mы помним, что в юности проживали с начала и до конца длинные любовные истории, будто на двух дорогах: на воображаемой, где расцветали счастливые события, и на реальной, безлюдной, на которой мы узнали только печаль. Наверное, если бы мы не были так счастливы в воображении, то в реальной жизни не чувствовали бы себя такими одинокими и несчастными.

Расцветая счастливыми сюжетами, воображаемая жизнь принесла нам несчастье в реальной жизни. Она заменила ее, ограбив ее кварталы и районы. Как будто кто-то за нас решил, что, уже прожив счастливую жизнь в фантазии, у нас нет необходимости снова проживать ее еще и в действительности. Теперь, вспоминая те воображаемые счастливые события, мы с удивлением понимаем, что они были правдоподобными и возможными, наполненными разговорами и происшествиями, похожими на настоящие. Единственное их отличие от реальности в том, что они никогда не произошли.

Долгие годы в нашей воображаемой жизни было затишье. Время от времени мы бросали в утренней спешке чистый и отсутствующий взгляд на ее соцветия, белеющие за окнами. Пока мы шли одни по улице, мы иногда продолжали воздвигать высокий эшафот и подниматься на него, чтобы умереть с беспримерным спокойствием, или спасали чьи-то жизни, бросаясь под проносящийся поезд. По халтурности наших выдумок мы понимали, что они были нам не нужны. Мы подбрасывали немного мученичества и немного крови в наше лишенное мученичества существование. Наша фантазия рождалась не в меланхолии, а в радости. Она была для нас не побегом, а отдыхом.

Так, когда мы в старости пытаемся вспомнить, каким было счастье, мы вспоминаем, что это было время затишья фантазии. Это было время, когда наши отношения с другими были естественными и ясными, время, когда мы не спрашивали себя, получилось или получится ли у нас стать главными действующими лицами. Мы физически ощущали, что находимся в центре мира, или, точнее, ощущали, что находимся в том единственном месте, быть в котором считали правильным и необходимым. Это было время, когда молчание и безделье взращивали идеи, а не потребности и желания. В воображаемой жизни была передышка. Редкие разговоры с воображаемыми собеседниками, которым мы не придавали большого значения, изредка сцены смерти и славы, звуки фанфар, звон колоколов и веяние знамен, они были легкими и счастливыми цветами, которые мы блаженно несли.

В старости мы думаем обо всем, что у нас было и чего никогда больше не будет, обо всем, что мы совершали и никогда больше не совершим, а также обо всем, чем мы не были и больше никогда не станем. Так, наше сознание познаёт неотвратимость. В юности мы были знакомы с неотвратимостью только в неудаче. Зато наша повседневная жизнь была противоположностью неотвратимости. Как только мы отрывали взгляд от неудач, мы дарили своей жизни возможность перемен. Осунувшаяся от бед, наша воображаемая жизнь, как только мы оставались одни, спешила на помощь. Она приводила многочисленных друзей на наши одинокие дороги, наполняла обещаниями наши пустые дни, голоса и шепоты рождались в тишине; мы задавали вопросы, и мы же отвечали на них, но эти воображаемые разговоры так утешали, что казалось, они приходили извне. В старости неотвратимость навещает нас каждый день. Знать неотвратимость значит каждый день вступать в интимную близость с собственной смертью, не воображаемой, а реальной.

В старости мы иногда представляем, что заменяем один случай из нашего прошлого на другой, пытаемся исправить реальные события нашей жизни. Мы замечаем, что выдумываем не будущее, а прошлое, и знаем, и понимаем, что исправление прошлого переносит нас в мир невозможного. В юности наша воображаемая жизнь никогда не побуждалась невозможными вещами, потому что, сколько бы странных и удивительных событий мы ни придумывали, в них всегда где-то таилась надежда или жажда чего-то, нужда или мольба, или осознанное желание. В старости, когда мы исправляем наше прошлое, мы чувствуем, что мгновенно погружаемся в воображаемую жизнь, в которой отсутствует надежда, жажда, нужда или желание, потому что о невозможных вещах не умоляют и их не желают или, скорее, их желают, но с ясным ощущением того, что мы желаем, взываем и прикасаемся к пустоте. Мы отворачиваемся от этих выдумок и отвергаем любые поправки. Мы чувствуем своего рода верность всему, что состоялось. Такая верность всему, что состоялось, приводит нас в место противоположное тому, в котором жила наша длинная воображаемая жизнь, она приводит нас туда, где все ясно, неизбежно и реально.

май 1974

                                                                                     Перевод с итальянского Ирины Фейгиной

Предыдущие номера
2004
1
2005
2 1
2006
2 1
2007
4 3 2 1
2008
4 3 2 1
2009
4 3 2 1
2010
3 2 1
2011
3 2 1
2012
4 3 2 1
2013
4 3 2 1
2014
2 1
2015
4 3 2 1
2016
4 3 2 1
2017
4 3 2 1
2018
4 3 2 1
2019
4 3 2 1
2020
4 3 2 1
2021
4 3 2 1
2022
4 3 2 1
2023
4 3 2 1
2024
4 3 2 1
2025
4 3 2 1
2026
1
Предыдущие номера