Веселый диагноз
О книге Дмитрия Тонконогова «Умножить на десять»
№ 1 2026
В стихах Тонконогова литература сходит с ума.
Но не трагично, а каким-то бытовым, естественным образом. Даже забавным. Вроде фрекен Бок из мультика: «А я сошла с ума… Какая досада».
Фрекен Бок, кстати, тоже присутствует: в виде сошедшей с ума Ахматовой. («Я Ахматова, говорю, а они: / Мы узнали вас, фрекен Бок»).
В новой книге[1], о которой пойдет речь, этого стихотворения, правда, нет.
Но, как и прежние книги Тонконогова («Темная азбука», «Один к одному»), «Умножить на десять» – о сошедшей с ума литературе. О литературе, погрузившейся в такое глубокое и блаженное безумие, что… Впрочем, все по порядку.
Начиная с хрестоматийного «Там чудеса…», взятого в качестве эпиграфа к книге.
Чудеса начинаются – прямо с первого стихотворения.
Человек в пустыне – птица,
зренье острое дано,
но оно не пригодится,
потому что всё – равно.
Человек оказывается птицей. Чудо. Ему, как пушкинскому пророку (еще одному обитателю пустыни), дается орлиное зрение. Но оно ему, оказывается, не нужно. Почему?
Да потому, что в этой пустыне «нет ни Библии, ни Торы». Поэт как пророк тут невозможен; в лучшем случае – как автолюбитель.
Чудеса, тем не менее, продолжаются.
Повело машину вправо.
И в песчаной пелене
вдруг возникла Братислава
с кораблями на спине.
И исчезла. Дело к ночи.
Муза белая, как мел.
Хорошо, что жизнь короче,
чем бы ты ее хотел.
Что делает в пустыне Братислава? Мираж? Почему именно Братислава? Неважно. Она тут же исчезает. «Потому что всё – равно». Не пригождается ни зрение, ни логика. Ни даже поэзия: появившаяся под занавес Муза безмолвна и бела – но не как мрамор, а как мел. И, похоже, удивлена происходящим не меньше, чем лирический герой. Или читатель.
Можно, конечно, указать на близкие литературные параллели. «Меркнут знаки Зодиака» Заболоцкого или «Надклассовое сознание» Олейникова. Та же элегичность, легкая абсурдность, тот же четырехстопный хорей.
Но там, где у Заболоцкого и других обэриутов просвечивает экзистенциальный ужас, у Тонконогова – почти эпикурейское веселье. Безумие происходит не с жизнью, а с литературой. С побелевшей Музой. А с жизнью – все не страшнее, чем всегда. Даже финальная сентенция, «Хорошо, что жизнь короче / чем бы ты ее хотел», с ее кажущейся цитатностью, намеренно нарушает законы грамматики. И звучит пародийно – и весело.
А литературное безумье все нарастает. В следующем стихотворении, «Кинотеатр Сахалин», бледнеет уже не Муза, а Анна Каренина. Есть от чего.
Геолог Граковский в ожидании вертолета.
Вокруг знакомые пихты, знакомые ели.
Где ты, Ми-2? Но мало кому охота
жечь керосин в конце отчетной недели.
Конец двадцатого века, мобильник еще не ловит волну.
Анна Каренина прыгает с парашютом,
страшно пугается, видит чужую страну.
Но думает – круто!
Анна Каренина, прыгающая с парашютом. Почему бы нет? Если могла броситься под поезд, то может и прыгнуть с самолета. Ради того, чтобы тут же исчезнуть. В финале Граковский (усредненный персонаж советской приключенческой прозы) вальсирует – но не с ней.
И видно с холма, как, пугаясь своей черноты,
отступает на пару шагов холодное, липкое море.
Граковский вальсирует, держит дрова, как мечты.
И обрывает историю.
Анна Каренина здесь, по большому счету, ни при чем. Даже не факт, что это – та самая, а не какая-то другая (мало ли их, Карениных, прыгает с парашютом…). Как и «проходимец Аладдин» из стихотворения «Имя» или «боевая Мальвина» («Жизнь с Эстер»). Тоже, скорее всего, не «те самые». Просто очередной приступ легкого безумия литературы.
Чаще не «теми самыми» оказываются даже не литературные герои, а люди из литературного мира (иногда – мира кино). Вроде бы те же самые – но совершенно другие. Гоголь, Достоевский, Толстой, Хармс… Несколько современных поэтов. Прием, открытый еще Хармсом в его «Литературных анекдотах». Но Хармс применял его только к классикам: карнавальное ниспровержение культа. В «Умножить на десять» наличие культа совершенно не обязательно. Любой поэт может легко попасть в тонконоговское стихотворение – и совершенно не обязательно в виде самого себя.
«У поэта Дьячкова есть где-то строка, / там грибник обнимает грибы за бока, / а кончается чем-то другим» («Граница»). Строки этой я у Алексея Дьячкова не помню (и, порывшись в Сети, не обрел). Правда, грибники у него в стихах присутствуют.
В стихотворении «Подлинная жизнь переводчика Ильина» герой лишь отдаленно напоминает свой «первоисточник», известного переводчика Сергея Ильина.
Жил на свете совсем один
похожий на черепашку немолодой Ильин.
Вставал рано утром, кофе пил с молоком,
подпирал небритую щеку маленьким кулаком.
Давай подойдем, спросим что-нибудь личное.
Руку его пожмем англоязычную,
которую в семьдесят третьем году
пожал сам Набоков у всех на виду.
Неважно, что Набоков руку Ильину, тем более в 73-м году, не пожимал. Это может быть совершенно другой Ильин. Как у Гоголя: «другой “Юрий Милославский”».
Или все же – тот самый?
Или вот две пожилые героини стихотворения «Роуд-муви», носящие для чего-то имена-отчества Новеллы Матвеевой и Фаины Гримберг.
Фаина Ионтелевна садится за руль,
в зеркало наблюдает задние виды,
на Тверской забирает Новеллу Николаевну
в косынке цвета томатного сока.
И они едут, лучеперые две ставриды,
каждой по-своему муторно и одиноко.
Представить двух таких разных поэтесс в виде близких подруг, да еще едущих вместе в машине – и, как оказывается, на войну – эксперимент сложный даже для самого разнузданного воображения… Но читатель так и остается в неведении: связаны ли как-то героини стихотворения с реальными поэтессами? Или, что скорее – со старухами Хармса, выпадавшими в окно, чтобы затем воскреснуть и размножиться в стихах Тонконогова (старухи – его постоянные и любимые персонажи; можно указать на еще одно замечательное «старушечье» стихотворение из книги, «Классификация»[2]).
Новелла Николаевна детским голоском: ну и ну!
Мы ведь едем, дорогая Фаина,
не куда-нибудь, а на войну.
Я взяла портрет Александра Грина,
миску, кошку и молоток.
Враг будет разбит. Хотите глоток?
И показывает потертый термос.
Как потом передали в экстренных новостях:
две старушки влетели в рай на маленьких скоростях.
А кошку не взяли, пнули святой ногой.
Потому что, сказали, язык у нее другой.
Все это было бы так грустно, когда бы не было смешно. Даже не смешно, а просто весело.
«Все прочее – литература». Так Верлен когда-то противопоставлял литературу – живой жизни, ее поэзии и музыке. У Тонконогова литература, сойдя с ума, заблажив, обезумев, неожиданно оборачивается самой что ни на есть жизнью; минус на минус дает плюс. Доведя до абсурда саму традицию абсурда, поэзия может оказаться удивительно реалистичной. Главное только, чтобы безумие это было веселым и добродушным. Слегка хулиганским, слегка печальным. Мудрым и наблюдательным.
Таким, как в этой книге.
[1] Тонконогов Д. Умножить на десять. М.: Пироскаф, 2025. (Книжная серия журнала «Пироскаф», вып. 5)
[2] Еще двадцать лет назад, рецензируя первую книгу Тонконогова «Темная азбука», это отмечала Мария Галина: «Недаром среди его персонажей столько старух – воплощения бессмысленной жизнестойкости и одновременно хрупкости» («Знамя», 2005, № 2).