Сотворение мира

О прозе Каринэ Арутюновой

Владимир Гандельсман
Владимир Гандельсман — поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1948 году в Ленинграде. Автор нескольких поэтических сборников, публикаций в журналах «Октябрь», «Знамя», «Новый мир», «Звезда», «Интерпоэзия» и др. Лауреат «Русской премии» (2008) и премии журнала «Интерпоэзия» (2014). С 1991 года живет в Нью-Йорке.

Музыка – это запечатленное течение времени. Оттого даже в самой жизнерадостной музыке скрыта большая печаль, оттого так хорошо под музыку плачется слабонервным натурам.

Замечу, что люди с железными нервами меня не интересуют. Меня интересуют те, которые, слушая прекрасную вдохновенную музыку, чуют, что она может оборваться, как серенькая ниточка времени, протянутая сквозь эту музыку, обернутая ею и преображенная.

Еще больше меня интересуют композиторы. Точнее, я их люблю. Среди милых моему сердцу слабонервных натур они самые уязвимые и самые спасенные.

 

Каринэ Арутюнова пишет музыку словами и на протяжении всей своей прозы не берет ни одной фальшивой ноты. Абсолютный слух выражается еще и в том, с какой безукоризненной точностью в произведение вплетаются мелодии и голоса любимых К.А. авторов, местечковая речь или мощные пассажи в ветхозаветном духе, когда возникает еврейская тема.

Абсолютный слух не обязательная принадлежность композитора, но почему бы не упомянуть об этом, если он есть? Не могу молчать.

У К.А. есть и все остальное: мысль, воображение, мелодика, музыкальная память, техника… Талант, в конце концов.

Не зря она в прологе книги «Падает снег, летит птица» слышит фортепианную музыку. И весь пролог, по сути, – одна фраза, идущая, как положено, сверху вниз, при том, что звуки фортепьяно поднимаются с первого этажа на десятый, где у окна стоит некто, вернувшийся из долгого путешествия. Я не скажу того, что вы ожидаете: из путешествия длиной в жизнь. Все есть символ, и не мне вам втолковывать прописные истины. Скажу только, что завершенное путешествие и звуки музыкальной пьесы встречаются, и сиюминутные звуки принуждают минувшее заговорить. Их встреча – упомянутая книга.

Да, отмечу еще элегантный завиток речи, который вы могли в спешке не углядеть: «Вот и подходит к завершению импровизированное путешествие, напоминающее эту пьесу, – доносящиеся снизу, или же слева, а может быть, даже справа, незавершенные, вырванные из контекста фразы…» Завиток – вот это никчемное «а может быть, даже справа», а в этом завитке – никчемное «даже». Что бы это значило? А то, что музыкальная фраза доносится не только снизу или слева, но, может быть, даже справа. Это непредсказуемая, мимолетная, воздушная, живая улыбка, благоразумно снижающая пафос встречи вернувшегося путника с музыкой его прошлого, звучащей в непререкаемом настоящем. И это нерв того самого «слабонервного».

Вы прозевали этот завиток? А ведь в эпилоге книги К.А. предупреждает с ироническим опозданием (кто же, скажите на милость, в эпилоге – предупреждает?): «Не надо листать книжку, не надо заглядывать вконец, читайте медленно, со вкусом, не спеша».

 

За прологом следует начало, оно приходится на сентябрь, и это справедливо не только потому, что композитор родился именно в сентябре, но и потому, что это начало сознательной – праздничной и печальнейшей – поры, когда «хочется погладить воротничок и пришить манжеты». «Но их нет, их нет…», – типичный для автора перескок из прошлого в настоящее – какие у взрослого пришивания воротничков и манжет? – и следом возврат в тот сентябрь… – так, в челночном режиме, создается объем времени жизни, и символом его становится чувство, «когда так тянет в области сердца». Тянет туда и тянет в области сердца, поскольку туда не попадешь в реальности.

Что ж, есть вещи, которые сильнее реальности, – например, вот эта миниатюра «Начало», явившаяся образом начала (или так: его символом, пересозданием и умножением).

 

Искусство символично по определению. Оно не есть фотографическое воплощение эфемерного переживания семилетнего ребенка или внятного предметного мира сегодняшнего дня, навеявшего это переживание, оно есть нечто третье: постижение того, что непостижимо, путем письма и установление истины.

Непостижимое (бесконечное) требует безотрывного внимания фразы ко всему, что проносится перед взглядом пишущего. Занятие безнадежное для того, кто не владеет искусством монтажа. Но не о безнадежных речь. Речь о К.А., которая – владеет.

 

У настоящего (времени, мгновения) есть преимущества по сравнению с прошлым и будущим. Оно их вмещает. Вы философски укажете, что и в прошлом содержатся провидческие зерна будущего, и что будущее никак не избежит памятливой насыщенности настоящим…

Вы правы, но мне любезна золотая середина, о которой можно сказать «настоящее» в обоих смыслах этого слова: во временном и в качественном (не поддельное, а настоящее).

К.А., иронически взглянув на тех, кто живет, «обесценивая значимость сиюминутного», берется за дело и вершит его с перелетной зоркостью. Вы наблюдали, как птицы перелетают с ветки на ветку, и наверняка задумывались: какому закону подчинена эта беспорядочность, не вызывающая сомнений в беспрекословной выверенности рисунка?

 

Сделаем паузу: перелетная зоркость и выверенная беспорядочность.

 

И двинемся дальше, ответив на заданный вопрос: по ЗАКОНУ ВЕЛИКОГО МОНТАЖА. (Знаете ли, «И был вечер, и было утро: день один», потом второй, третий…)

 

Но изобразительная мысль К.А. ветвится и перелетает с места на место, у нее, в отличие от Великого Монтажера, нет в запасе вечности, для нее поступательное движение медленно, она соединяет в себе дерево и птицу, ветвясь и перелетая.

И увидел я, что это хорошо.

А вы увидите, прочитав рассказ «Искусство монтажа». И все остальное.

 

Отличительная особенность прозы К.А. – протяженная, «нескончаемая» фраза, иногда длиной в страницу, и это родственно какой-нибудь музыкальной части симфонии, которая не может прерваться, пока не сыграна целиком. Но дело не только в этом благородном родстве, с указания на которое я, собственно, начал свою запись.

Дело в том, что это не литературный прием, но естество и сущность пишущего, умеющего вместить в одну фразу – вы убедитесь в этом, едва начнете читать К.А.! – повесть, а то и роман.

Если вы когда-нибудь в любознательной юности жадно листали журнал «Наука и жизнь», то знаете, что пчела должна облететь полторы тысячи медоносов, чтобы наполнить свою «сумку». Вы знаете также, что преодоление пространства сопровождается тиканьем времени, которое не только тикает, но и утекает, что пространство и время – это единое «пространство-время», что движение пчелы меняется с течением времени, что в присутствии притягательных объектов (цветов в данном случае) возникают всяческие искривления (замедление времени, ускорение движения), что есть, наконец, теория относительности, что создатель теории говорил, что пространство и время являются принципами нашего мышления, а не условиями, в которых мы живем, и – я добавляю от себя – возможно, поэтому ответом на вопрос, почему «объекты притяжения» способны искривлять пространство-время, обладает не ученый, а художник.

 

Я должен процитировать хотя бы один отрывок из К.А., сколь бы необъятен он ни был. Пусть он будет из опуса «На улице Заколдованной Розы».

Рассказчик идет по улице.

«“…В жизни всегда есть плюс и минус, видишь ли”, – случайный голос за окном способствует отрезвлению и молниеносному переходу из мира беспорядочных сновидений в бодрствующий, но не менее хаотичный».

И затем так:

«…Носитель чарующей интонации удаляется вместе с голосом, унося тайну мироздания с собой, – все эти “мы не властны над”, “послушай, дружок, а сейчас я расскажу тебе сказку”, – волшебство начиналось с первых тактов, с внезапного щелчка, с поскрипывания и шипения иглы, протертой трепетно, допустим, одеколоном “Весна”, – послушай, дружок, сейчас я расскажу тебе сказку, – сверчок, хозяин музыкального магазинчика, пан Такой-то, овладевал вниманием со знанием дела, с вкрадчивой неторопливостью гурмана, – исполнением желаний звучали названия улиц – Заколдованной розы, Миндальной, Клетчатой, Канареечной и даже Полевой мыши, “Пан Теофас носил костюм коричневого цвета, а у пана Боло была розовая жилетка в мелких цветочках”, – стоит ли говорить о том, что в нашей с вами тогдашней реальности мало кто мог похвастать хипстерскими жилетками и пиджаками “от…”, – но интонации всё же были, в них можно было кутаться, точно в клетчатый плед из ангоры, – журчащая с заезженной пластинки доброта вплеталась в уют того самого двора (за аркой), пока еще пребывающего в блаженном неведении относительно недалекого будущего, относительно недалекого, – пока еще не подозревающего о реальности пластиковых окон и беспроводного интернета, – еще не разлетевшиеся по букинистическим лавкам добротные корешки выстроены вдоль прочных стен, еще скрипят дверцы, – в них нафталинные шарики перекатываются, охраняя от вторжения вездесущей моли, – у нас хорошие новости, панове, – с молью мы справились, у нас больше нет моли, как нет комода, стен, и, собственно, времени, – оно не течет привольно, а нарезается скупо, фрагментами, особенно ценятся обрезки, в них самый цимес, – украденное у самих себя откладывается “про запас”, – помните это “однажды”? “когда-нибудь”? – оно преследует смутной тоской, брожением, это отложенное на “когда-нибудь” время, изорванные лоскуты имеют странное свойство, – трансформироваться в горсть бесполезного тряпья, кучу хлама, черепки, осколки, труху, пыль, – выигранное в жестокой схватке время уходит на бесконечную борьбу с пылью, – бесконечность – это пыль, усердно сметаемая веничком, дружок мой, – тлен, прах, – загляни под диван, буфет и книжный шкаф – видишь ли, душа моя, в жизни всегда есть место плюсу и, конечно же, минусу, добру и злу, любви и отсутствию ее, – банальные сентенции, вползая в форточку, обретают новое измерение, – со временем (о, это пресловутое “со временем”), с каждым днем мы постигаем обратную сторону бесконечности, хрупкость, изменчивость постоянных, казалось бы, величин, условность обстоятельств, изнанку часов и минут, – но стоит закрыть глаза, и говорящие на странном наречии сверчки распахивают двери, и улица Миндальная перетекает в Канареечную, с нее идет трамвай, – щелчок, шорох, скрип, – так скрипят дверцы комода, шуршат книжные листы, струится пыль, разматывается время, – я вновь там, на улице Заколдованной Розы, вслушиваюсь в неторопливое “в одном городе, в каком, я вам не скажу…”»

 

Надо же договориться до «обратной стороны бесконечности»! Кто сказал, что мне не позволены прямые эмоции? Выражаю: блестяще!

 

В сущности, читатель всегда находится в чудесном поле удвоенной игры.

Проза занимает физическое пространство на странице, а чтение этого «пространства» занимает определенное время, то есть мы находимся в формальной области «пространства-времени», созданной печатным станком.

Но и автор внутри этой внешней области создает свои пространства и свои времена, переносясь по воле ассоциаций, иногда необъяснимых (в которых заключена тайна ремесла), в прошлое, в будущее, в воображаемое реальное или небывалое, то замедляя время там, где требуется черепашье внимание, то ускоряя его там, где добыча может быть лишь итогом хищного и мгновенного выпада, и читатель неизбежно вовлечен в главную, внутреннюю и уже совсем не формальную, но художественную область игры.

 

Первая, формальная область, нас приковывает, вторая – раскрепощает и преображает, погружая в мир автора.

 

Вы будете смеяться: пространство и время, являясь принципами мышления художника, искривляются по воле всех без исключения органов чувств, по воле интуиций и ассоциаций, притянутых к тому или иному объекту. По воле тайны ремесла.

 

Сделаем паузу: ответ художника, тот ответ, которым не обладает ученый, заключен в тайне.

 

Об этом, и не только об этом, в рассказе «Зеленые яблоки Сезанна», о постижении теории относительности через восприятие живописи, о том, что художник видит совсем не так, как видит «непосвященный», что перед нами не яблоки вовсе, а краска на плоскости, что художник и не притворяется, что это яблоки, что он пишет… Что он пишет? Он пишет свое видение. Он пишет автопортрет.

К.А.: «Душа, закрепленная в образе (либо же воссозданная им?), пригвожденная к полотну, остановила время?»

В самом начале я назвал музыку «запечатленным течением времени». Может ли течение быть запечатленным?

Повторяю: ответ художника – в тайне.

Вы смеетесь? На здоровье.

 

Тем более «на здоровье», что это проза с глубоким и в то же время легким и естественным дыханием, которое не нуждается ни в каких вспомогательных трубочках: ни постмодернистских, ни антиутопических, ни в прочих примочках или припарках.

 

У К.А. не выдуманный ум и не одолженное у кардиостимулятора сердцебиение. Она здорова. Кто вам сказал, что здоровье – скучное качество? Пушкин или Бунин обладали отменным духовным здоровьем.

К.А. – это природная умная страстность и неистощимая энергия познания, познания себя, потому что ее познание «окружающей среды» никогда не туристическое, оно не направлено на предсказуемые достопримечательности, оно устремлено к явлениям, которые «не предугаданы календарем», и этому сопутствуют не «поэтовы затменья», но поэтовы просветленья.

Зрение, слух, осязание, обоняние, вкус – все включено, и все включено всякий раз впервые. «Зима, и все опять впервые…»

Впрочем, никакой зимы, К.А. – человек Юга, с южным выговором и особенным сочетанием темперамента и певучести. Чувственность и чутьистость.

(Справка: киевлянка, уроженка Подола, жила в Израиле, излюбленные направления – Армения, Франция, Италия, Испания, Португалия…)

 

Зрение? Пожалуйста. «По мере передвижения вслед за проснувшимся светилом обнаруживается уйма предметов. Упаковки кисточек (про запас), коробки с пастелью, карандашами, засохший растворитель, ретушный лак, свечи, коллекция монет, полная коробка из-под леденцов с турецкими лирами, армянскими драмами, грузинскими лари».

 

Запах? Сколько угодно. «Вот так пахнет лак, которым вскрыли паркет в новой квартире. Вот так пахнет рубашка моей первой любви. А это запах августа, густой, глубокий, насыщенный, с легкой горчинкой…», «А это запах нагретого солнцем старого дома…», «А так пахнет выстиранная накануне красная майка – она очень идет мне, восемнадцатилетней, кроме всего прочего, другой майки у меня нет, – как и других джинсов, впрочем, но ничего иного мне и не нужно – майка, джинсы, ускользающий август, полупустая платформа метро. А это горечь (разрыва, расставания, отъезда, ухода) – двадцати, тридцати, – слышишь, как ветви стучат в окно? как ускоряется шаг?»

Вы видите, как автор, с его чутьистостью гончей, идет на запах и как открывается пространство и включается время.

«Как пахнет жизнь, подаренная… господи, ни за что, просто так, еще одна. Новая, неизношенная, целая».

 

Все включено, поверьте, все пять чувств, и это есть в пределах каждого рассказа.

Но в «Свете далеких окон» есть и нечто совершенно поразительное.Шестое чувство. Предвидение. Рассказ написан в пору пандемии, незадолго до войны.

«Вот эта женщина, бредущая под раскаленными лучами с прижатой к уху трубкой (я слышу голос, сорванный отчаяньем, – мне тридцать пять, понимаешь? а я ничего не успела), – я вижу ее отсюда, из глубины карантинных (проживаемых один за другим дней) – и слышу запах надвигающейся беды, которую не спутаю с унынием или, допустим, тревогой, – он нарастает, точно снежный ком, и время идущей по пустынной улице (о, гулкость каждого шага в колодце двора) уж никак не сравнить с сегодняшним, лишенным запаха и вкуса, похожим на бессрочное ожидание то ли начала новой жизни, то ли конца предыдущей».

Женщина, идущая в другом времени и пространстве, вестница надвигающейся беды…

Замечательно и начало этого рассказа.

«Если по мановению волшебной палочки можно замедлить темп большинства живущих на этой планете, то почему нереальным кажется возвращение непрожитого отрезка жизни?»

 

Понимаете – возвращение непрожитого? Это новое неслыханное измерение. Память возвращает то, что утратила. Чудо. Оказывается, человек свободен возродить то, что он прозевал, и прожить непрожитое. Свобода – это быть самим собой, а быть собой – значит быть в непрестанной попытке себя превзойти.

 

Сделаем паузу: чудо превосхождения себя.

 

И тогда происходит взрыв. Вы помните, как это случилось? Большой взрыв. Цепная реакция слов и расширяющаяся вселенная жизни. Это не разбегающаяся вселенная, обреченная на энтропию, нет – это движение, накапливающее энергию, направленное против энтропии, находящееся в неустанном безостановочном создании новых времен и пространств.

 

Как это делается?

Например, так. На четыре страницы рассказа – четыре предложения.

Девочка слушает Би-би-си, сидя в кабинете своего отца в 1977 году («А сейчас по просьбе Коли из Джезказгана…», голос Севы Новгородцева) – цепная реакция слов – и вот она (или это уже не она?) рожает в страшном советском роддоме («оскопленный желтый свет в коридоре, осклизлый предбанничек же, – на жесткой кушетке – чужая девочка, – во всем этом могильном ужасе, – всему чужая…») – цепная реакция слов – женщина вспоминает, как доносились из приемника «голоса» («из Кёльна, Лондона, Вашингтона, Иерусалима – “Коль Исраэль” (“Голос Израиля” – Прим. В.Г.), – думалось ли мне? воображалось? – сколько беспросветных рабочих часов, скрашенных влюбленностями, я проведу под звучание этого голоса?»), – цепная реакция слов – она уже в Израиле, и там мимолетная встреча в дороге («лицо попутчика было небритым, вусмерть замордованным, по-собачьи добрым, – полчаса мы провели на пустыре за городом, под пение цикад или сверчков, – я старалась не измять юбку…») – цепная реакция слов – и пунктир, пунктир, пунктир человеческого существования…

Этот пунктир, точнее сказать: штриховая линия – пульс, кардиограмма, по которой вы прочтете то, о чем умалчивает автор. (Штриховая линия – по-научному – предназначена для невидимых очертаний предмета). О чем умалчивает автор?

Мой, увы, калечащий эту вещь пересказ не закончен, мне осталось одно предложение. Оно прозвучит в исполнении К.А. после небольшого отступления.

Психология – дурная бесконечность или тупик бесконечности. Холостой ход. Выяснение «курица или яйцо?» в области причинно-следственных связей. У любого этического выбора, всегда осложненного социально-психологическими проблемами, на словах столько «за», сколько и «против». Почему бы не опустить эти слова как некую очевидность и не оставить их на попечении читателя?

Но есть и другая бесконечность – эстетическая, к которой стремится проза К.А., оставляя за кадром «выяснения отношений». Условно говоря: нет ни малейшей склоки ни между людьми, ни между словами – нигде. Наоборот, есть гармоническое единство, родственное искусству живописи, и это не случайно, поскольку К.А. живописец и график не только в переносном смысле (то есть в прозе), но и в прямом, а живопись – та разновидность искусства, где глубина передается на плоскости, где кисть берет ту единственную краску, которую требует предыдущее прикосновение к холсту. Эстетическая бесконечность противоположна дурной, она благодатная.

Женщина перед возвращением в ту страну и в тот дом, где слушала Би-би-си, зачем-то встречает в больнице своего мимолетного любовника, давнего, ненужного, безнадежно больного, разведенного, в пижамных штанах, серые безжизненные губы…

«Мы можем посидеть в кафе, съездить к морю, – взгляд его был тоскливым, как у бездомного пса, но я прекрасно помнила, каким назойливым мог быть он, тогда, обрывая телефон, появляясь под окнами, пугая соседей и подвергая сомнениям мою и без того хлипкую репутацию, – Муса, сказала я как можно более мягко, но твердо вместе с тем, тут важно не промахнуться, не переборщить, – еще чуть-чуть, и я со своим идиотским характером начну жалеть его, и, проклиная все на свете, поеду к морю и буду выслушивать жалобы, и жаловаться сама, мы будем обнажать свои шрамы и щеголять потерями, а потом он попытается, наверное, в машине, – он будет трогать меня своими серыми руками, а я буду мужественно бороться с отвращением, – Муса, мы не увидимся больше – скоро я улетаю – я говорила чистую правду, – дома лежал билет, – куда? – продолжая улыбаться, спросил он – домой, я улетаю домой, Муса, – повторила я, слабо веря самой себе, – называя домом то пространство, то самое пространство, в котором остался коротковолновой приемник, пропускающий неактуальные теперь голоса, тетки, – запахи хлорки и мастики, потных подмышек в метро, болгарских дезодорантов, – длинные и зияющие пустотой прилавки, застывшие в переходах старушки с натянутыми на изувеченные пальцы колготами, – давно чужие, чуждые, – скрип полозьев, сугробы за окном, гололед, пионерские лагеря, медицинские осмотры, череда сходящих в могилу генсеков, очереди в ОВИР, баулы, книги, поцелуи в подъезде, отдающие холодом, застывающие по пути, – я еду домой, Муса, – в отчаянье повторила я, борясь с желанием обнять его, как внезапно близкого мне человека, которого я вряд ли увижу когда-нибудь, – я стояла у пропасти, заглядывая вниз, и мне было страшно, – я понимаю, – тихо сказал Муса – ты едешь домой – в лице его проступила тень усталости и спокойствия, – мне знакомо это выражение, он был похож теперь на изможденного нескончаемым путешествием верблюда, полного достоинства и веры в свои незыблемые пустынные устои, – только стоящий на краю пропасти может понять другого, – каждый из нас произнес целую речь, суть которой было – прощание, – для него – с целым миром, частью которого была я, для меня – с моим вечно-временным домом, наверное, настоящим, – бесшумно отворилась дверь, – когда я обернулась, Мусы уже не было, только жесткий хамсинный ветер и пресловутый песок на зубах, возможно, все это мне только показалось».

 

Рассказ называется «Канун последней субботы». Согласно Торе, суббота была дана Богом в конце шестого дня сотворения мира, когда был сотворен человек.

 

«Только стоящий на краю пропасти может понять другого». Трагизм этой истории (и многих других, особенно посвященных народу Торы) у К.А. таков, что в нем легко дышать – он напоен светом и воздухом.

 

Ясно, откуда эта напоенность (сам неологизм – поет, не правда ли?) в рассказах о родине отца – об Армении, которую К. А. открывает в четырнадцатилетнем восторженном возрасте, когда это открытие совпадает с открытием самой себя, когда «вдруг все во мне, вздрогнув, качнулось навстречу самой себе – будто в одночасье я обрела такое важное для меня знание – из какого, собственно, материала я скроена», когда – по прошествии скольких-то лет – «память моя, столь капризно избирательная, сохранит в самых сокровенных закоулках ее, – горячий ночной ветер, пресный вкус лаваша (прозрачный – воды), и безмятежный детский сон в глубинах старого ереванского дома», когда «слепнем от избытка и остроты. Света и воздуха» (я написал о свете и воздухе до того, как нашел эти слова у К.А., и убедился в их правоте), когда «я стою босиком на балконе старого ереванского дома, в ладони моей абрикос, мне девятнадцать, но кто думает о счастье, пока оно есть»…

 

Сделаем восклицательную паузу: прозрачный вкус воды! – и продолжим.

 

Но откуда берутся свет и воздух в историях о судьбах евреев в Киеве, о тех, кто погиб в Бабьем Яре, или о тех, кому удалось спастись, но ценой немыслимых потерь, унижений, нищенства, болезней, возвращения на пепелище?

И в другом цикле рассказов: об Израиле 90-х годов прошлого века и жизни репатриантов со всего мира, о тесном, жарком, орущем, потном, красочном, кишащем, ароматном, вонючем, похотливом, жалком, человечном, зверином, разноязычном и говорящим черт знает на каком языке, остервенелом Израиле без полутонов – откуда свет и воздух?

У меня есть немного смешной, но точный ответ: жизнь произвела на К.А. большое впечатление. Очень большое. Жизнь как таковая. В одном из псалмов говорится, что сердце человеческое глубоко, и это значит, что «жизнь как таковая» приобретает непостижимое, избыточное, если можно так сказать, измерение. Глубинное. Божественное. Для того, чтобы наделить мир – не только прекрасный, но и убийственно жестокий – светом и воздухом, требуется неистощимое бесстрашие и безошибочная интуиция прикосновения к Живому.

 

Речь в прозе К.А. прикасается лишь к тому, что требует прикосновения. Ничего лишнего. Пронзительные образы матери и отца, родных, дома. Уникальный дар любви. Вспоминая свое детство в рассказе «На улице Заколдованной Розы», она говорит: «Все радовало». Я бы глагол усилил: счастливило.

В рассказе «До курицы и бульона» бабушка варит на кухне бульон, а в это время внучка, маленькая, но уже умеющая читать, думать, и задавать вопросы, находит в ящике отцовского стола любовную переписку родителей в пору их знакомства. Но главное – она находит ответ на вопрос: что было до всего?

«Любовь – именно она, – до звезд, луны, бульона и курицы, – она явилась причиной всему – как начало длинной-предлинной истории, в результате которой на свет появилась я – потное, виноватое, взъерошенное существо со стиснутыми кулаками – еще минуту назад потрясенное великим открытием, пожалуй, самым значительным в жизни».

 

То, что пишет К.А., – это не о ком-то и даже не о ней. Это она сама. Насквозь.

Скажем, обаятельно улыбнувшись на прощание, так: автор упивается собой. Свое занятие он определяет где-то как «деятельное безделье».

Человек, преисполненный энергии, – беспредельный эгоист поневоле. Некогда отвлечься. И слава богу, что отвлекаться – незачем. Он ненасытен. Каждая «бесконечная» фраза, а без них не обходится ни одна вещь К.А., – это одиссея, по завершении которой автор с полным правом может сказать о себе: «возвратился пространством и временем полный».

Но есть и другая сторона творческого эгоцентризма. Исчерпанность всех художественных ресурсов в каждом случае сотворения музыки и явленная интенсивность жизни в ней таковы, что непонятно, как по окончании сочинения приступить к сотворению нового. То есть: чем ближе поэт-художник-композитор к постижению тайны жизни, тем ближе он к тайне смерти. Это очевидно. Неочевидно другое: проза К.А. при этом остается неизменно светлой и даже торжествующе счастливой.

 

Сделаем паузу: счастливая ненасытность и деятельное безделье.

 

Вы открываете конверт с письмом, адресованном лично вам, оно, судя по обратному адресу, написано гением, вашим кумиром, оно о вас, о вашем редком и несравненном даровании. Вспомнили? Что-то подобное было, обязательно было, потому что вы родились когда-то на свет божий, в его краски, запахи и звуки. Вы родились в жизнь, она и есть тот гений, автор письма, с которым вы не расстаетесь, которое проборматываете вновь и вновь, на которое мысленно отвечаете, но не можете найти слов благодарности, равных счастливому потрясению, испытанному при первом прикосновении к нему – к драгоценному письму, которое, как оказалось, пишет вас.

Есть композиторы, создающие клавир, а затем – последовательно – раскладывающие его на инструменты, и есть другие, моментально слышащие всю симфонию разом. Мне кажется, так слышит Каринэ Арутюнова, пытаясь совершить прекрасное в своем героизме действие: вместить ежесекундный гениальный диктант жизни в каждую крупицу своего сочинения, – и потому читать ее – большая и незабываемая радость.

P.S.

Уже закончив эссе, я подумал, что проза К.А. – своего рода брайлевская книга. «Своего рода» – потому что это книга не для слепых, а для тех, кто обладает обычным заурядным зрением, но никак не зрением художника, которого ведет «всесильный бог деталей», не тем вдохновенным зрением, которое запечатлевает на странице рельефно-точечным тактильным шрифтом человеческую жизнь. «Считывая» прозу К.А., как слепой считывает пальцами поверхность страницы, читатель проникает в глубину, в сердцевину того, о чем речь.

Из рассказа «Дорога»:

«Во двориках, за сумрачными арками, скрывается вожделенная прохлада, но и туда врывается духота раскаленных улиц, проникает в окна, ударяясь о стены, покрытые многозначительными символами и узорами, – это время, это время, детка, – оседает фундамент, запахи въедаются, не выветриваются, – как и воспоминания о них, – пожалуй, они живут дольше нас и возвращают в тот самый день и час, о котором мало кто помнит, – час или день твоей жизни, больше ничьей, с вплетенным в него орнаментом, никогда не повторяющимся, ни разу, – с гулом площади за спиной, с последним лучом солнца, полирующим и без того огнем горящие купола, – на улочках, стремительно взбегающих вверх, главное – дыхание, его должно хватить до самого конца, до верхней точки, на которой линии, пересекаясь, образуют новый уровень, со своими подъемами и спусками, дворами и стенами, – не стоит искать в этом дополнительный смысл, кроме того, что уже существует, – из пункта А в пункт Б, – главное, дыхание, его должно хватить, и тогда наградой идущему будет вечный сквозняк Андреевского, волнительная окружность Пейзажной, – овраг, уводящий вглубь, – туда не проникает равномерный жар, там спасительная близость еще живой травы, не выгоревшей добела, там шум дубрав и шелест листьев, и близость следующего уровня, он называется Подол, – стрекочут швейные машинки, выделывается кожа, сохнет на перилах, прикидываясь диковинным зверем, там перелицовываются платья, там истории проступают из неровных стен, требуют внимания, тишины, там обувные картонки со старыми желтыми снимками хранятся в чуланах, там оплывает янтарная слеза, стекает по синей кайме нарядного блюдца, там юные пастушки печалятся за дверцами серванта, шанхайские болванчики покачивают круглыми головами, храня фарфоровые тайны под кожей сонных век, – там лица, голоса, жесты, за поворотом худая женщина ведет за руку девочку, в другой руке у нее узел, саквояж, еще узел, – она возвращается домой после долгого путешествия, слепые окна домов приветствуют ее, могильная прохлада подвалов, склоны, спуски, колокольный звон, расходящийся вширь, уходящий вглубь, обещающий защиту и утешение, и сохранность мира, в котором согбенные старики прозрачными пальцами водят по ветхим страницам, поют, бормочут, раскачиваясь, и тени колышутся в такт, и мелодия эта бесконечна и стара, как эта улочка вдоль военной части, за которой арка, дом, двор, – все как было, все как было, и молитвенники лежат, развернутые на той самой странице, и куклы с вытаращенными пуговичными глазами, и лежащий на боку волчок под портняжьим столом, – там мальчик сидит, прячась от наказания, там мальчик, обхватив руками плечи, сидит и видит все, о чем не смеют рассказать брошенные впопыхах вещи, – он просидит так долго, очень долго, пока не станет древним стариком с пыльным молитвенником, в котором истории, сплетаясь, поведают про овраг, тишину, спешку и неспешность, про дыхание, которого должно хватить до самого конца, про солнечный луч, полирующий вечность, стирающий следы, запахи, воспоминания, – оставляя единственное, пожалуй, – дорогу, которая не заканчивается никогда».

Цитаты приводятся из книг Каринэ Арутюновой:
Пепел красной коровы. – М.: «Азбука-Аттикус», 2011
Скажи красный. – СПб.: Астрель-СПб., 2012
Падает снег, летит птица. – Киев: Каяла, 2017
Свет Боннара: Эскизы на полях. – ООО «ТВОРИ», 2021

Предыдущие номера
2008
4
2009
4 3 2 1
2010
3 2 1
2011
3 2 1
2012
4 3 2 1
2013
4 3 2 1
2014
2 1
2015
4 3 2 1
2016
4 3 2 1
2017
4 3 2 1
2018
4 3 2 1
2019
4 3 2 1
2020
4 3 2 1
2021
4 3 2 1
2022
3 2 1
Предыдущие номера