Сочинительницы
1.
В меру красного нацедила вина,
луна – один на двоих чебурек.
– Павлова или Ростопчина? –
с аппетитом входила во вкус Таня Бек.
– Додо?
.Дворянских кровей сирота,
вместо маменьки – парадная зала,
и слова не пролетит мимо рта,
ей питательна светская суета,
она – жорж-зандистка, царица бала,
на ходу,
за обедом,
в карете,
стихи как исповеди писала,
карандашик зудел в корсете,
и за один присест,
когда мазурку плясала,
овца словесная,
поэтический выдала манифест
«Как должны писать женщины».
– Стихотворцев мужеского пола
перешибла многих.
. Московская школа!
– А Павлова?
– Муза, Вера?
– Нет, Каролина.
– Сбежала,
мертвого не схоронив отца,
роман со студентом, чужбина,
чуть не села в тюрьму,
потом неразборчиво…
. черновик лица.
– Кроме Мицкевича, все по уму.
– Сочинительницы – не ангелицы.
– Но каждая со своего неба упала,
довесок лав-стори!
– У Додо под старость опала
без права въезда в обе столицы.
Ссыльная, в Воронове умирала.
Там теперь санаторий.
– А Павлова где-то в Неметчине,
в общей могиле, а была – звезда.
– Она дразнила Додо:
. Дуда,
дудка неистового Виссариона! –
как из Неглинки ржавая вода,
лилось из ее салона.
И свет глаз – мартовский синий –
выставляла в вину.
Ее, москвитянку Ростопчину,
равняла с петербургской графиней.
– Женских страстей узкогрудая клетка.
– Но слева, поверишь, до слез
хохочет и бьется всерьез
многодетное слово поэтка!
2. СМЕРТЬ КУРСИСТКИ
Мы празднуем мою близкую смерть.
Факелом вспыхнула на шляпе эгретка.
Вы улыбнетесь… О, случайный! Поверьте,
Я – только поэтка.
Надежда Львова
Я не был на твоей могиле,
Не осуждай и не ревнуй!
Валерий Брюсов
Наивная зелень глаз,
как с Большой Зеленцовской у всех,
шляпка эмансипе, ласточкино пальто,
поэтки Наденьки Львовой слезы и смех
не зарифмует никто.
Муза, подпольщица и королевна –
по мнению мэтра, ей уступали
и Марина Иванна, и Анна Андревна,
обе – булатной стали.
Поэтка – трагическая невеста.
Г-н Б. – мэтр, он же – истинный гений жеста,
завел шуры-муры на широкий манер:
шампань, стихи, охота средь финских шхер,
когда друг на друга ходили ночами и вброд.
Она умоляла: попроси у жены развод.
Но г-н Б. элегантно – не брюлики, например,
не молитвенник – барышне невдомек –
преподнес ей почти игрушечный револьвер.
с инкрустацией из перламутра.
Женой он жертвовать не мог.
Наденька в сумерках московского утра:
Вы разлюбили ещё в прошлом апреле,
après, après…
писала письма и жгла в постели,
в меблирашке
.в Константинопольском подворье,
пепел в ведре утопив, как в море.
А у мэтра – журналы, журфиксы, артистки…
И Наденька честно –
в духе максималистки –
застрелилась под вой метели.
Ее оплакали, но не отпели.
В газетах курсивом – «Смерть курсистки».
Г-н Б. удрал в Питер. Его сожалели.
3.
Ирине Волобуевой
Гулены и шлендры, айда ко мне,
восьмой этаж почти на луне,
я здесь
гуляю головой в окне,
одна в целом свете,
а свет мой погас,
и своры слепней набросились враз
на глаз-алмаз и на глаз-хризопраз.
Но кто же
болящую музу с клюкой
подхватит надежной и верной строкой
и прямо до неба,
до ближнего неба
проводит в приемный покой?
4.
памяти Татьяны Бек
Твоя брошка с небьющимся уже сердоликом,
с ущербной луной на тусклой латуни –
мой остров сокровищ,
не меньше ладони,
где можно было бы стать человеком
или сестрой, или товаркой по цеху
с дудочкой вольнонаемной музы,
разводящей насмерть, навзрыд, на потеху
и писательские, и дружеские союзы.
Какая мертвая прописалась в Москве тишина,
короче Вечная память,
и голос до дрожи тонок.
Вот и весь человек,
и его Богом избранная страна,
где ты никому не мать и не жена,
а только – баба, поэт,
только – крупный поздний ребенок.
5.
Ирине Муравьевой
Первомайские листья, витрины и флаги,
улица III Интернационала.
У всех на виду – чуть было не проморгала –
неземная, в облаке из бумаги,
потешно изобразив объятья,
в пустом советском универмаге
голышом, но в капроновом платье
таращилась кукла-моргалка,
на руке наколка: импорт, КАТЯ
(сразу видно, не Ирка, не Галка).
Без этой цацы, бестии, крали
как мы росли и во что играли,
пацанки дворовые,
барышни городские?
И дочки-матери мы – никакие.