Мое ремесло

№ 2 2025

Наталия Гинзбург
Наталия Гинзбург (1916–1991) – итальянская писательница и переводчица. Родилась в Палермо, детство прошло в Турине. В 1938 году вышла замуж за литератора и издателя Леоне Гинзбурга (1909–1944). Перед началом Второй мировой войны активно участвовала в антифашистском движении. В 1940 году вместе с мужем, сосланным по политическим мотивам, переехала в Абруццо, где оставалась до 1943 года. В феврале 1944 года, после смерти мужа в тюрьме Реджина-Коэли, вернулась в Турин и по окончании войны работала в издательстве Einaudi. В 1952 году вышла замуж за преподавателя английского языка Габриэле Бальдини и переехала в Рим. Лауреат премии Tempo (за роман «Так все и было», 1947). Исполнительница роли Марии из Вифании в фильме Пьера Паоло Пазолини «Евангелие от Матфея» (1964). Умерла в Риме, за несколько дней до смерти закончив перевод романа Ги де Мопассана «Жизнь».

Mое ремесло – писательство, и я давно и хорошо это знаю. Я надеюсь, что меня не поймут неправильно: о достоинствах того, что я способна написать, я не знаю ничего. Я знаю, что писательство – мое ремесло. Когда я сажусь и начинаю писать, я чувствую себя необычайно свободно, нахожусь в стихии, которую необычайно хорошо знаю, использую инструменты, которые мне хорошо знакомы, и чувствую, что твердо держу их в своих руках. Если я занимаюсь любым другим делом: изучаю иностранный язык или пытаюсь выучить историю, или географию, или стенографию, если собираюсь произнести речь или вяжу, или путешествую, я мучаюсь и беспрерывно задаю себе вопрос: как те же самые вещи делают другие; я подозреваю, что, должно быть, существует надлежащий метод освоения всего этого, знакомый другим и неизвестный мне. Я чувствую, что оглохла и ослепла, и ощущаю что-то похожее на тошноту. Когда же я пишу, я никогда не думаю, что, быть может, существует лучший метод, которым пользуются другие писатели. Мне совершенно все равно, что делают другие писатели. Важно понимать, что я умею писать только рассказы. Если я пытаюсь писать критическое эссе или заказную статью для газеты, это получается у меня довольно плохо. То, что я тогда пишу, я должна с трудом отыскивать где-то вне меня. Я могу это делать чуть лучше, чем учить иностранный язык или выступать перед аудиторией, но лишь чуть-чуть. И мне все время кажется, что я обманываю близких с помощью заимствованных или там и сям украденных слов. Я мучаюсь и чувствую, будто я на чужбине. Когда же я пишу рассказы, то я словно у себя на родине, на знакомой с детства дороге, в родных стенах и в своем саду. Мое ремесло – писать рассказы, выдуманные истории или те, что помню из моей жизни, но, так или иначе, истории, вещи, к которым образованность не имеет отношения, а лишь память и фантазия. Это мое ремесло, и я буду его делать, пока не умру. Я очень довольна этим ремеслом и не променяю его ни на что на свете. Я поняла, что это мое ремесло, давно. Между пятью и десятью годами я еще сомневалась и иногда воображала, что могу рисовать или покорять верхом страны, или могу изобретать новые, очень нужные машины. Но с тех пор, как мне исполнилось десять, я уже точно знала и как могла старалась изо всех сил писать романы и стихи. У меня еще сохранились эти стихи. Сначала они выходили корявыми, с плохими рифмами, но довольно живыми, а со временем я стала сочинять стихи все менее корявые, но все более скучные и глупые. Но я этого не понимала и стыдилась корявых стихов, а те, не такие корявые, но глупые, наоборот, казались мне очень хорошими. Я все время мечтала о том, что в конце концов какой-нибудь знаменитый поэт увидит их и опубликует, и напишет обо мне длинные статьи, я придумывала слова и предложения для этих статей и мысленно их писала целиком. Я мечтала выиграть премию Фракки. Я слышала, что эта премия присуждается писателям. Не имея возможности опубликовать сборник своих стихов, так как я не знала ни одного знаменитого поэта, я добросовестно переписывала их в тетрадь, рисовала цветочек на титульном листе и составляла оглавление. Я стала писать стихи очень легко. Я писала чуть ли не по стихотворению в день. Я обнаружила, что, если мне не хотелось писать, достаточно только было прочитать стихи Пасколи, или Гоццано, или Кораццини, как тут же появлялось желание. Они и выходили у меня под Пасколи, или под Гоццано, или Кораццини, а позже и под Д’Аннунцио, когда я открыла для себя еще и его. Я, тем не менее, никогда не думала, что буду всю жизнь писать стихи. Мне неприменно хотелось писать романы. В те годы я написала их три или четыре. Был роман под названием «Марион и цыганка» и другой, юмористический и детективный, под названием «Молли и Долли», а еще один, написанный во втором лице, под Д’Аннунцио, назывался «Одна женщина» – история женщины, брошенной мужем. Мне запомнилось, что там была чернокожая кухарка. Был еще один, длинный, с запутанным сюжетом, с ужасными историями о похищенных девушках и каретах; я писала его до тех пор, пока, когда я осталась дома одна, мне не стало страшно его писать. Я помню только, что там была одна фраза, которая мне ужасно нравилась, и что, когда я ее писала, у меня полились слезы: «Он сказал: “Ах, Изабелла уходит”». Глава заканчивалась этой фразой, очень важной, потому что ее произносил мужчина, влюбленный в Изабеллу, но еще не знавший этого, еще не признавшийся в этом самому себе. Я не помню ничего об этом мужчине, мне кажется, что у него была рыжая борода, у Изабеллы были длинные, иссиня-черные, блестящие волосы; я не помню других подробностей, лишь то, что длительное время меня охватывала радостная дрожь, когда я мысленно повторяла: «Ах, Изабелла уходит». Я также часто повторяла одну фразу, которую встретила в романе, напечатанном в приложении к «Стампе»: «Убийца Джилонне, что ты сделал с моим ребенком?» Но я не была так же уверена в своих романах, как в своих стихах. Перечитывая их, я всегда обнаруживала слабые места, что-то неудачное, что все портило и что мне не удавалось исправить. Я постоянно смешивала современность и прошлое, мне не удавалось разместить их в надлежащем времени, в романах было немножко монастырей и карет, немножко обстановки французской революции, немножко полицейских с дубинками и совершенно неожиданно появлялась седая представительница мелкой буржуазии со швейными машинками и котами, как в книжках Каролы Проспери. Рядом с каретами и монастырями это и в самом деле было нехорошо. Меня бросало от Каролы Проспери к Виктору Гюго и к рассказам Ника Картера, и я не очень хорошо понимала, чего я хотела. Мне очень нравилась также Анни Виванти. Там была одна фраза в «Поглотителях», когда она пишет незнакомцу: «У меня коричневое платье». Эту фразу я тоже повторяла про себя много раз. В течение дня я бормотала про себя эти фразы, которые мне очень нравились: «убийца Джилоне», «Изабелла уходит», «у меня коричневое платье» – и чувствовала себя неимоверно счастливой.

Писать стихи было просто. Мои стихи мне очень нравились, они казались мне почти совершенными. Я не понимала, чем они отличались от настоящих, опубликованных, от стихов настоящих поэтов. Я не понимала, почему, когда я их давала почитать моим братьям, они усмехались и говорили мне, что лучше бы я учила греческий. Я думала, что, вероятно, мои братья мало что смыслят в поэзии. Между тем, я должна была ходить в школу и учить греческий, латынь, математику и историю, я очень мучилась и чувствовала себя там, как на чужбине. Я проводила дни в сочинении стихов и переписывании их в тетради и не делала уроки. Тогда я ставила будильник на пять утра. Будильник звенел, но я не просыпалась. Я просыпалась в семь, когда делать уроки уже не оставалось времени, а нужно было одеваться, чтобы идти в школу. Я не чувствовала радости, а постоянно испытывала ужасный страх, смятение и чувство вины. Я ходила в школу, на уроке латыни делала историю, на уроке истории греческий, и так каждый день, и не усваивала ничего. Я довольно долго думала, что мои стихи так прекрасны, что они стоят мучений, но в какой-то момент у меня закралось сомнение в том, что они были такими уж прекрасными, и мне стало скучно их писать, с трудом находить темы; мне казалось, что я исчерпала все возможные темы и уже использовала все возможные слова и рифмы: надежды – вежды, необычайна – тайна, добро – серебро, существование – благоухание. Я больше не знала, о чем говорить. Тогда у меня начался очень нехороший период, я проводила дни, перебирая слова, которые не доставляли мне никакого удовольствия, испытывая чувство вины и стыда из-за школы; но мне никогда не приходило в голову, что я ошиблась в выборе своего ремесла, я так хотела писать, я только не понимала, почему вдруг дни сделались такими бесплодными и скудными на слова.

Первая серьезная вещь, которую я написала, был рассказ. Короткий рассказ в пять-шесть страниц. Он появился каким-то чудом однажды вечером, и когда я ложилась спать, то была вымотана, оглушена и ошеломлена. Я чувствовала, что написала серьезную вещь, первую из всего того, что я когда-либо написала: стихи и романы с девушками и каретами мне сразу показались очень далекими, искусственными и нелепыми созданиями навсегда ушедшей эпохи. В этом новом рассказе были главные герои. Изабелла и мужчина с рыжей бородой главными героями не были. Я ничего о них не знала, только фразы и слова, которыми я пользовалась, чтобы их описать, и которые достались мне по случаю, произвольно. Слова и фразы были выужены случайно, как будто у меня был мешок, и я наугад вытаскивала то бороду, то чернокожую кухарку или что-то еще, готовое к употреблению. Но на этот раз это была не игра. На этот раз я придумала героев с именами, которые я не могла бы изменить, я не могла бы изменить ничего, касающегося их, я знала об их жизни множество подробностей, какая она была до того дня, с которого начинался мой рассказ, даже если в рассказе я об этом не упоминала, потому что в этом не было необходимости. И я знала все о доме, о мосте, о луне, о реке. Мне было тогда семнадцать лет, я провалила латынь, греческий и математику. Я очень плакала, когда об этом узнала. Но сейчас, когда я написала рассказ, мне было немного менее стыдно. Это было летом, летней ночью. Окно в сад было раскрыто, и темные бабочки кружились вокруг лампы. Я написала свой рассказ на бумаге в клетку и чувствовала себя такой счастливой, какой еще никогда в жизни себя не чувствовала, переполненной мыслями и словами. Мужчину звали Маурицио, женщину звали Анна, а ребенка звали Вилли, и там еще был мост, луна и река. Все эти вещи жили во мне. Мужчина и женщина не были ни добрыми, ни злыми, а смешными и немного жалкими, и мне казалось тогда, что я открыла, что такими всегда и должны быть люди в книгах, одновременно смешными и жалкими. Этот рассказ казался мне прекрасным, с какой бы стороны я его ни рассматривала, в нем не было ни одной ошибки: все происходило вовремя, в правильный момент. Теперь, мне казалось, я могла бы написать миллионы рассказов.

И действительно, с интервалом в один-два месяца определенное их количество я написала, некоторые довольно хорошие, другие нет. И тогда я поняла, что, когда мы пишем серьезную вещь, мы устаем. И если мы не устаем, это плохой признак. Напрасно надеяться на то, что можно написать что-то серьезное легко, будто одной левой, весело порхая. Невозможно отделаться легко. Когда пишешь серьезную вещь, падаешь в нее и тонешь в ней; и если ты захвачен сильными эмоциями, если ты по какой бы то ни было причине, назовем ее земной, не имеющей никакого отношения к тому, что ты пишешь, очень счастлив или очень несчастлив, тогда, если то, что ты пишешь, подлинно и достойно жизни, любое другое чувство затихает. Напрасно надеяться, что можно сохранить в целости свое драгоценное счастье или свое драгоценное несчастье, все отходит и исчезает, и ты остаешься наедине со своей страницей; невозможно испытывать никакое счастье и никакое несчастье, напрямую не связанные с этой страницей, тебе ничто не принадлежит, и ты ничему не принадлежишь, и если с тобой этого не происходит, это признак того, что твоя страница не имеет никакой ценности.

Итак, какое-то время я писала короткие рассказы, этот период продолжался около шести лет. Так как я сделала открытие, что в рассказах существуют герои, мне казалось, для того, чтобы получился рассказ, достаточно найти героя. Поэтому я все время выходила на охоту за героями, разглядывала людей в трамвае и на улице, и когда находила внешность, подходящую для рассказа, я сочиняла для нее психологические детали и небольшую историю. Я также охотилась за деталями одежды, интерьерами и особенностями местности. Если я входила в незнакомую комнату, я старалась мысленно ее описать и найти несколько мелких деталей, подходящих для рассказа. Я завела записную книжку, куда вносила добытые детали, сравнения и небольшие сцены, которые собиралась использовать в рассказе. В записную книжку я записывала, например, так: «Он вышел из туалета, волоча за собой, как длинный хвост, кушак халата». «“Как воняет в этом доме уборная, – сказала ему девочка. – Когда я туда вхожу, я никогда не дышу”, – печально добавила она». «Ее кудри как гроздья винограда». «Красные и черные одеяла на неубранной постели». «Лицо бледное, как очищенный картофель». Однако я обнаружила, что, когда я пишу рассказ, эти фразы были мне нужны крайне редко. Записная книжка стал своего рода музеем фраз, насквозь окаменелых, набальзамированных и для использования непригодных. Я множество раз пыталась вставить в рассказы красные и черные одеяла или кудри, как виноградные гроздья, и мне это никогда не удавалось. Так что записная книжка оказалась бесполезной. Я поняла тогда, что в этом ремесле не существует сбереженний. Если кто-то думает: «Это интересная деталь, и я не хочу ее потратить на рассказ, который сейчас пишу, в нем уже и так много прекрасных находок, я приберегу ее для другого рассказа, который еще напишу», – то эта деталь у него внутри окаменеет, и ее уже будет невозможно использовать. Когда пишешь рассказ, ты должен кидать в него все самое лучшее, чем владеешь и что видел, все самое лучшее, что ты собрал за всю свою жизнь. А детали изнашиваются и портятся, когда их долго держат при себе без употребления. Не только детали, но и все находки и все идеи. В ту эпоху, когда я писала свои короткие рассказы, смакуя удачно найденных персонажей и мельчайшие детали, я однажды увидела проезжающую по улице телегу, на которой лежало зеркало, большое зеркало в позолоченной раме. В нем отражалось зеленоватое вечернее небо. Я остановилась и, пока оно проезжало мимо меня, смотрела, испытывая огромное счастье, чувствуя, что произошло что-то важное. Я чувствовала себя очень счастливой еще до того, как увидела зеркало, и мне вдруг показалось, что это проезжает образ моего собственного счастья. Зеленое сияющее зеркало в позолоченной раме. Я долго думала, что помещу его в какой-нибудь рассказ, долгое время воспоминание о телеге с лежащим на ней зеркалом давало мне желание писать. Но мне никак не удавалось никуда его вставить, и в какой-то момент я поняла, что оно мертво во мне. И все же оно оказалось очень важным. Потому что, когда я писала свои короткие рассказы, я всегда сосредотачивалась на бесцветных и убогих людях и вещах, выискивала реальность ничтожную и бесславную. Мой вкус к откапыванию мельчайших деталей был с моей стороны злонамеренным, жадным и ничтожным интересом к мелким вещам, мелким, как блохи; с моей стороны это была упорная и недобрая ловля блох. Мне показалось, что зеркало на телеге предлагало мне новые возможности, возможность увидеть прекрасную и более яркую, и более лучезарную реальность, которая не требует мелочного описания и изобретательных находок, но может быть воплощена в ярких и счастливых образах.

В глубине души я презирала героев коротких рассказов, которые я тогда писала.   Поскольку я для себя открыла, что жалкий и смешной герой – это удачная находка, то, усиливая эффект комического и вызывая жалость, я делала их людьми, такими жалкими и бесславными, что сама не могла их любить. У моих героев всегда были тики или мании, физическое уродство или небольшой гротескный изъян: сломанная рука, висящая в черной повязке, ячмень на глазу, заикание, или они, когда говорили, почесывали зад, или чуть прихрамывали. Мне всегда было необходимо описать их таким образом. Это был мой способ избавления от страха того, что они получатся расплывчатыми, способ поймать их человеческую сущность, в которой я сама подсознательно сомневалась. Потому что я тогда не понимала, хотя в период зеркала на телеге смутно начала понимать, что обращаюсь с ними скорее не как с героями рассказа, а как с марионетками – неплохо описанными и похожими на настоящих людей, но марионетками. Как только я их задумывала, я тут же наделяла их гротескной деталью, и в этом была какая-то мелочная злость, была во мне тогда какая-то злая обида на действительность. Эта обида не была основана на чем-то реальном, потому что я была тогда девушкой счастливой, скорее она возникла как реакция на простодушие, как тот особый вид обиженности, которая бывает защитой простодушного человека, всегда склонного думать, что над ним будут подсмеиваться, крестьянина, оказавшегося впервые в городе и в каждом видящего вора. Вначале я этим гордилась, я считала, что это большая победа иронии над простодушием и над пылкой сентиментальностью ранней юности, такой явной в моей поэзии. Я считала, что в моих руках ирония и злость – очень серьезное оружие, которое может мне помочь писать по-мужски, потому что я тогда страшно хотела писать по-мужски и страшно боялась, что из того, что я пишу, понятно, что я женщина. Я почти всегда делала своих персонажей мужчинами, потому, что они были дальше всего от меня.

Я научилась довольно умело выстраивать рассказы, удалять все ненужное, вставлять в подходящий момент детали и диалоги. Я писала сухие и ясные рассказы, гладко катящиеся с начала и до конца, без шероховатостей и погрешностей стиля. Но в какой-то момент мне все это надоело. Лица людей на улицах больше не говорили мне ничего интересного. У кого-то был свинарник, у кого-то была кепка задом наперед, а у кого-то платок вместо рубашки, но для меня это уже не имело значения. Мне надоело смотреть на вещи и на людей и их мысленно описывать. Мир замолчал для меня. Я больше не находила слов, чтобы его описать. Я больше не находила слов, которые бы доставляли мне удовольствие. У меня больше ничего не было. Я пробовала вспомнить зеркало, но и оно умерло во мне. Я тащила на себе тюк набальзамированных вещей, онемевших лиц, слов, превращенных в пепел, места, голоса и жесты, которые не вибрировали, а мертвым грузом лежали у меня на сердце. А потом у меня родились дети, и вначале, когда они были очень маленькими, я не могла представить себе, как можно писать, имея детей. Я не понимала, как я смогу отделить себя от них для того, чтобы следовать за каким-то героем в рассказе. И это вызвало у меня презрение к моему ремеслу. Я испытывала иногда отчаянную ностальгию по нему, чувствовала себя на чужбине, но заставляла себя презирать его и подшучивать над ним для того, чтобы заниматься только детьми. Я считала, что должна так делать. Меня занимала рисовая каша и перловая каша, было солнце или не было солнца, был ветер или не было ветра, лишь только для того, чтобы вывести детей на прогулку. Дети, я думала, дело слишком важное, чтобы пропадать в этих глупых рассказах, в глупых набальзамированных персонажах. Но я испытывала жестокую ностальгию и несколько раз ночью чуть не заплакала, вспоминая, как прекрасно было мое ремесло. Я думала, что однажды к нему вернусь, но не знала когда, думала, что я должна подождать, пока мои дети не станут мужчинами и не уйдут от меня. Потому что к тому чувству, которое у меня тогда было к моим детям, я не могла еще привыкнуть и с ним справляться. Но позже я постепенно научилась. Это даже не заняло у меня много времени. Я продолжала выжимать помидорный сок и варить манную кашу, но вдруг начала думать, о чем хочу написать. Мы жили тогда в очень красивой деревне на Юге. Я вспоминала улицы и холмы моего города, и эти улицы и холмы слились с улицами, и холмами, и полями деревни, в которой мы жили сейчас, и так родился новый мир, что-то, что я могла заново любить. Я тосковала по своему городу, очень любила его в воспоминаниях, я так полюбила его и поняла его значение для меня, как, может быть, никогда не понимала, когда я там жила, и еще я полюбила деревню, в которой жила сейчас, пыльную и выбеленную южным солнцем деревню, просторные луга с колючей, выжженной травой, расстилающиеся под моими окнами, а память властно уносила меня к бульварам моего города, к платанам и высоким домам, и во мне тогда все это начинало радостно гореть, и мне очень сильно хотелось писать. Я написала длинный рассказ, самый длинный из всех, что я когда-либо написала. Я опять начала писать, но как человек, который не писал никогда; так как я уже давно не писала, слова казались промытыми и свежими, все было первозданным, наполненным вкусами и запахами. Я писала днем, когда мои дети гуляли с девушкой из деревни, писала жадно и радостно. Стояла прекрасная осень, и я каждый день чувствовала себя такой счастливой. В моем рассказе были выдуманные люди и реальные, жители этой деревни, а также ко мне пришли слова, которые в деревне постоянно употребляли и которых я раньше не знала, несколько ругательств и выражений, и эти новые слова, как дрожжи, поднимали, сбраживали и давали жизнь еще и всем остальным, старым словам. Главной героиней была женщина, но совершенно не похожая на меня. Сейчас я уже не стремилась писать, как мужчина, потому что у меня были дети, и я знала множество вещей о помидорном соке, и даже если я не вставила их в рассказ, все равно то, что я их знала, пригодилось мне в моем ремесле, таинственным и неявным образом это тоже служило моему ремеслу. Я считала, что женщины знают о своих детях то, что мужчина не мог бы никогда узнать. Я писала свой рассказ в основном в спешке, как будто боялась, что он от меня убежит. Я называла его романом, но, наверное, это был не роман. В любом случае, я всегда писала в спешке и вещи довольно короткие, и в какой-то момент я поняла почему. Потому что мои братья были гораздо старше меня, и когда я, маленькая, что-то рассказывала за столом, они всегда приказывали мне замолчать. Поэтому я привыкла говорить все очень быстро, стремительно и, по возможности, с наименьшим количеством слов, я всегда боялась, что остальные вернутся к своим разговорам и перестанут меня слушать.   Возможно, это объяснение покажется немного глупым, но именно так, видимо, и было.

Я сказала, что тот период, когда я писала то, что назвала романом, был для меня очень счастливым временем. В моей жизни никогда не происходило ничего серьезного, я не знала ни болезней, ни предательства, ни одиночества, ни смерти. Ничто в моей жизни не рушилось, кроме пустяков, ничего из того, что было дорого моему сердцу, не было у меня отобрано. Я страдала только от праздной меланхолии ранней юности и от переживания, что не знаю, как писать. Я была тогда счастлива полным и безмятежным счастьем, без страха и тревоги, с верой в устойчивость и прочность в жизни счастья. Когда мы счастливы, мы более спокойны, открыты и свободны от собственных обстоятельств. Когда мы счастливы, мы скорее склонны придумывать персонажей, сильно отличающихся от нас самих, видеть их в холодном свете отчужденности, мы отрываем взгляд от нашей счастливой и удовлетворенной души и пристально разглядываем других, без сочувствия, бесцеремонно, небрежно и безжалостно, мы иронично и высокомерно судим о них, в то время как в нас во всю силу работают фантазия и энергия воображения. Нам легко удается придумывать персонажей, много персонажей, принципиально не похожих на нас, и нам удается писать рассказы, прочно выстроенные и высушенные в резком и холодном свете. То, чего нам недостает, когда мы счастливы тем особенным счастьем без слез, без тревоги и без страха, – нам недостает интимных и нежных отношений с нашими героями, местами и событиями, о которых мы рассказываем. То, чего нам тогда недостает, – это сочувствие.   Казалось бы, мы гораздо более щедры, у нас всегда найдется энергия, чтобы интересоваться другими, мы охотно дарим им нашу заботу и, ни в чем не нуждаясь, мало интересуемся своими делами. Но подобный интерес к другим людям настолько лишен участия, что постигает только немногие, довольно внешние черты их личности. Мир для нас имеет только одно измерение, он лишен тайн и теней, нам удается догадаться и написать про неведомую нам скорбь благодаря вдохновляющей энергии фантазии, но судим мы о ней при стерильном и холодном свете вещей, которые не стали частью нас, не пустили в нас корни.

Наше личное счастье или несчастье, условия нашего земного существования имеют огромное значение для того, что мы пишем. Я говорила раньше, что человек в момент, когда пишет, получает чудодейственный импульс, позволяющий пренебречь условиями собственной жизни. Конечно это так. Но счастливы мы или несчастны, влияет на то, что мы пишем так, а не иначе. Когда мы счастливы, наша фантазия работает с большей энергией; когда мы несчастны, живо работает наша память. Страдание делает нашу фантазию слабой и ленивой. Она приходит в движение, но нехотя и вяло, устало, нетвердой походкой больного, оберегая страдающее и лихорадящее тело; нам трудно оторвать взгляд от собственной жизни и нашей души, от одолевающих ее жажды и душевной смуты. В вещах, которые мы тогда пишем, беспрерывно всплывают воспоминания о нашем прошлом, не умолкает наш собственный голос, и нам никак не удается заставить его замолчать. Между нами и персонажами, которых мы тогда создаем, которых нашей, хоть и вялой, фантазии удается придумать, рождаются особые отношения, нежные и как будто материнские, отношения удушающей кровной близости, теплые и влажные от слез. Мы глубоко и болезненно укоренены во всем живом и во всех явлениях мира, наполняющегося эхом, дрожью и тенями, с которым мы связаны почтительным и горячим состраданием. И тогда мы рискуем потерпеть кораблекрушение в темном озере с мертвой и стоячей водой и утянуть за собой собственные творения, бросить их погибать вместе с нами в темном и тепловатом омуте, среди мертвых мышей и истлевших цветов.   Для того, что мы пишем, скорбь опасна так же, как и счастье. Потому что поэтическая красота – это совокупность жестокости, высокомерия, иронии, плотской любви, фантазии и памяти, света и тьмы, и, если нам не удается достичь всего этого вместе, результат будет скудным, ненадежным и нежизнеспособным.

И заметьте, нельзя надеяться на то, что писательство утолит вашу скорбь. Нельзя обольщаться, что ты будешь согрет и убаюкан своим мастерством. В моей жизни была череда пустых и одиноких воскресений, когда я страстно хотела написать несколько вещей, чтобы утешить себя в одиночестве и скуке, чтобы быть обласканной и убаюканной фразами и словами. Но мне не удалось выжать ни одной строчки. В тот раз мое мастерство отвергло меня, не хотело меня знать. Потому что это ремесло никогда не утешение и не развлечение. Оно не товарищ. Это ремесло – хозяин, готовый избить нас до крови, хозяин, который кричит и взыскивает. Мы должны вытереть сопли и слезы, стиснуть зубы, остановить кровь из раны и служить ему. Мы служим ему, когда оно нам приказывает. Тогда и оно помогает нам держаться, твердо стоять на земле, помогает победить безумие и бред, отчаяние и смятение. Но оно желает приказывать, и всякий раз отказывается считаться с нами, когда мы в нем нуждаемся.

Мне довелось в полной мере узнать горе после того, как я жила на Юге, настоящее непоправимое и неизлечимое горе, которое разрушило всю мою жизнь, и когда я пыталась как-то снова ее собрать, то увидела, что и я, и моя жизнь, по сравнению с прежней, изменились до неузнаваемости. Неизменным осталось мое ремесло, но даже и о нем было бы совершенно неверно сказать, что оно не изменилось; его инструменты остались прежними, но я пользовалась ими по-другому. Сначала я ненавидела его, испытывала к нему отвращение, но я прекрасно знала, что закончу тем, что буду опять ему служить, и оно меня спасет. И так иногда мне удавалось думать, что моя жизнь не такая уж несчастливая и что я несправедлива, когда жалуюсь на свою судьбу и не признаю всей ее благосклонности ко мне, потому что она дала мне троих детей и мое ремесло. С тех пор я и представить не могла свою жизнь без ремесла. Оно было всегда, оно никогда, ни на минуту не покидало меня, и когда я думала, что оно дремлет, его бдительное и ясное око все же присматривало за мной.

Таково мое мастерство. Много денег, как вы понимаете, оно не приносит; мало того, чтобы заработать на жизнь, мне всегда нужно делать еще и что-то другое. Но иногда оно дает плоды, и иметь деньги благодаря ему так же сладостно, как принимать деньги и подарки из рук любимого человека. Таково мое мастерство. Я не могу судить, повторяю, о ценности полученных результатов и тех, что, возможно, еще получу, или, скорее, я знаю об относительной ценности уже достигнутых результатов, но точно не об абсолютной. Когда я что-то пишу, я обычно думаю, что это очень важно и что я великий писатель. Я думаю, это происходит с каждым. Но есть в моей душе закуток, где я всегда и отлично знаю, кто я, а именно – малюсенький писатель. Клянусь, я это знаю. Но это не имеет для меня большого значения. Я не хочу думать об именах – чувствую, что если меня спрашивают: «Маленький писатель, как кто?» – мне грустно называть имена других маленьких писателей. Я предпочитаю думать, что такого, как я, никогда не было, каким бы маленьким, как блоха или комар, писателем я ни была. Наоборот, важно верить, что именно это ремесло, эту профессию, это дело будешь делать всю жизнь. Но, иметь такое ремесло не фунт изюма. Существуют бесчисленные опасности, кроме тех, о которых я уже говорила. Нам постоянно угрожают серьезные опасности как раз в тот момент, когда мы заполняем страницу. Это опасность вдруг начать кокетничать, а также с пафосом запеть. Мне всегда безумно хочется запеть, и чтобы этого избегать, я должна быть очень бдительной. Также существует опасность обмана: использовать слова, которых у нас на самом деле нет, которые мы выудили случайно снаружи и умело составили вместе, потому что мы стали достаточно ловкими. Есть опасность начать лукавить и обманывать. Как видите, это довольно трудное ремесло, но оно самое прекрасное в мире. Наши дни и дела, дни и дела других людей, свидетелями которых мы стали, чтение и воображение, размышления и разговоры его питают, и оно растет и крепнет в нас. Это ремесло, которое также кормится и ужасными вещами, оно поедает лучшее и худшее в нашей жизни, наши злые чувства, так же как и добрые, текут в его крови. Оно питается нами, растет и крепнет в нас.

1949

Перевод с итальянского Ирины Фейгиной

Предыдущие номера
2004
1
2005
2 1
2006
2 1
2007
4 3 2 1
2008
4 3 2 1
2009
4 3 2 1
2010
3 2 1
2011
3 2 1
2012
4 3 2 1
2013
4 3 2 1
2014
2 1
2015
4 3 2 1
2016
4 3 2 1
2017
4 3 2 1
2018
4 3 2 1
2019
4 3 2 1
2020
4 3 2 1
2021
4 3 2 1
2022
4 3 2 1
2023
4 3 2 1
2024
4 3 2 1
2025
4 3 2 1
Предыдущие номера