«Ковчег Надежды»: Н.Я. Мандельштам и великокняжеский дворец в Ташкенте
№ 3 2026
Великий князь Николай Константинович Романов (1850–1918) – одна из самых противоречивых фигур русской императорской фамилии. После скандала 1874 года, связанного с кражей фамильных драгоценностей, он был выслан из Петербурга и в 1881 году окончательно поселился в Ташкенте, где создал собственный «малый двор».
В 1889–1890 годах Николай Константинович приобрел участок земли в европейской части Ташкента, где по проекту архитектора Вильгельма Гейнцельмана был построен его дворец. Двухэтажное здание из серо-желтого кирпича, выдержанное в характерном для Туркестана стиле и окруженное парком, стало одним из наиболее примечательных архитектурных памятников города, сохранившихся до наших дней.
Согласно последней воле великого князя, скончавшегося в январе 1918 года, его дворец с прилегающей территорией был передан в дар городу с обязательным условием организации в здании музея. Советская власть выполнила это распоряжение: уже в 1919 году на основе княжеского собрания был учрежден музей искусств, положивший начало одной из богатейших в Средней Азии коллекций[1].
Однако имя мецената, как представителя монаршей семьи, вскоре оказалось вычеркнуто из официальной истории. А вместе с ним и его дворец, который почти не упоминался не только в советских, но и в дореволюционных изданиях[2].
Эта двойная «опала» – и архитектурного памятника, и его создателя – не помешала дворцу фактически оставаться важным культурным центром. До 1935 года в его залах по-прежнему размещалась художественная коллекция, пока здание не перепрофилировали для новых хозяев – юных пионеров. Историческая аура дворца, казалось, предопределила его особую роль в военные годы, когда эвакуированный из Москвы Центральный дом художественного воспитания детей (ЦДХВД) был размещен в его стенах.
«В Ташкенте существовала тогда такая организация – ЦДХВД: Центральный дом художественного воспитания детей. Сокращенно: вездеход. Здесь, в этих залах и кабинетах, на площадках под деревьями, собирались маленькие музыканты, художники, певцы, гимнасты, фехтовальщики и поэты. Их искали и находили по дворам, по школам. Вездеход поспевал повсюду, видел и слышал всех. Он был спасателем, наставником, верным другом, был нашим Лицеем. А помещался он в правом боковом флигеле дворца пионеров, занимавшего настоящий дворец великого князя. Здесь устраивались театральные и литературные вечера. Во дворе стояли бронзовые статуи под деревьями. Все потеснились во время войны, и только дворец пионеров остался таким же, как прежде, настоящим дворцом с винтовыми лестницами, нарядными залами, высокими сводами и тенистыми аллеями»[3].
Это слова Эдуарда Бабаева – крупного ученого-литературоведа, поэта, воспитанника ЦДХВД. В его воспоминаниях бывший великокняжеский дворец предстает удивительным культурным феноменом – ковчегом, сохранившим в военные годы не только стены, но и саму идею просвещения. Это пространство, где под высокими сводами, среди бронзовых статуй и винтовых лестниц, продолжала теплиться альтернативная традиция русской культуры, официально забытая, но живая в своих носителях, к которым, помимо самого Бабаева, относились Лидия Корнеевна Чуковская, Георгий Эфрон, Валентин Берестов и Надежда Яковлевна Мандельштам – тогда уже вдова Осипа Мандельштама.
В Ташкенте Надежда Яковлевна оказалась в сложном переплетении случайностей, официальных назначений и личных спасительных связей. Существенную роль в ее эвакуации сыграла Анна Ахматова: именно она ходатайствовала о выдаче Н.Я. пропуска на выезд, добивалась включения ее в списки эвакуируемых работников культуры и помогала найти работу, которая позволила бы пережить военное время. В Ташкенте обе они оказались под одной крышей, что сделало их общение особенно тесным и позволило поддерживать друг друга в атмосфере многочисленных лишений. Сама Мандельштам писала об этом: «…я действительно спасалась при Ахматовой в Ташкенте. Пока мы жили врозь, она всегда мне припрятывала кусок хлеба или кучку макарон со своего обеда, а потом, поселившись вместе, мы жили на ее паек. Я служила, но моих заработков и выдачей хватило бы только на голодную смерть. Спасали не деньги, а пайки, то есть выдачи нормированных продуктов по государственным, а не рыночным ценам»[4].
Эвакуация в Ташкент имела для Н.Я. двойную, внутренне взаимосвязанную значимость: это был вопрос сохранения литературного наследия покойного мужа и одновременно физического выживания. Одна цель не могла быть достигнута без другой – чтобы спасти стихи, нужно было спасти себя; чтобы сохранить себя, нужно было сохранить стихи.
В первые годы пребывания в Ташкенте, работая в ЦДХВД, Н.Я. вела занятия по иностранным языкам и литературе, участвовала в организации литературных вечеров, работала с подростками, которых в условиях войны объединяло жгучее желание прикоснуться к «настоящей культуре». При этом она никогда открыто не говорила о Мандельштаме – не упоминала его имени, не читала его стихов, ясно понимая, что любой разговор о запрещенном поэте мог закончиться для нее плачевно. Воспитанникам литкружка она казалась личностью неординарной в манерах и суждениях, но о том, кто она на самом деле, знал лишь сын Марины Цветаевой Мур – Эфрон. Позже он и откроет товарищам ее имя, положив начало их пути в литературу и постоянному ощущению незримого присутствия тени Осипа Мандельштама. При таком ходе событий неизбежно вскроются тайны Н.Я., и когда на одном из занятий кружка кто-то вместо «Улялюма» Эдгара По прочел строки из аллюзивно перекликающегося с ним стихотворения «Мы напряженного молчанья не выносим» Мандельштама, она воскликнет: «Shut up! Мур меня выдал… Я так и знала!»[5]
Образ Надежды Яковлевны, сложившийся в ташкентский период ее жизни, был неоднозначным. Лидия Корнеевна Чуковская, будучи коллегой Н.Я. по литературному кружку ЦДХВД, в одном из своих дневников оставила такое наблюдение: «В ней все привлекательно, интересно, умно; одно только смущает меня – ее желание во что бы то ни стало быть заместителем бога на земле, римским папой». По-видимому, Чуковская подразумевала убежденность Н.Я. в исключительном значении творчества Осипа Мандельштама и осознание себя хранителем и продолжателем его поэтического дела после его смерти.
Для Н.Я. все мерилось меркой Мандельштама: он был ее центром и ее истиной, через него она смотрела на мир культуры. Остальное нередко воспринималось ею как вторичное, что, естественно, задевало других участников культурного движения эпохи. После выхода ее «Второй книги» подобная позиция вызвала наиболее острые отклики. Возможно, и этот аспект имела в виду Чуковская, когда спустя годы написала свой критический «ответ» – книгу «Дом поэта», в котором вступилась за подвергшихся резкой оценке друзей, хотя сама Лидия Корнеевна в книге Н.Я. не критиковалась.
По мнению самой Н.Я., Чуковская была обижена на нее за резкую критику Самуила Яковлевича Маршака, с которым ее связывала совместная работа в ленинградском отделе Детиздата. Во «Второй книге» Маршак представлен как характерная фигура советской эпохи – редактор, превративший литературу в «фабрику повестушек», сглаживавший острые углы, «подслащавший заказ», создававший иллюзию культурной жизни там, где она уже была уничтожена. Его школа редакторов, по словам Н.Я., выработала усредненный язык и «правила сюжета», оставив «плоский след» на книгах целого поколения. Она утверждала, что именно Маршак стоял у истоков системы, внушавшей школьникам отвращение к Пушкину и одновременно «выращивавшей» новых авторов, которых затем включали в школьную программу. Словно в противовес этому, Чуковская вспоминала: «Самуил Яковлевич по любому поводу, да и безо всякого повода, постоянно во время работы читал нам стихи – чаще всего Пушкина»[6].
На наш взгляд, столь жесткая оценка Маршака у Н.Я. могла быть унаследована от Осипа Мандельштама, и во «Второй книге» это порой звучит напрямую: «Он (Маршак) придумал литературный университет для школьников, вызвавший возмущение Мандельштама, который не переносил инкубаторов»[7]. Искусствовед Елена Мурина также объясняет резкость Н.Я. в адрес некоторых современников личными причинами. Так, критика Юрия Тынянова связывалась с тем, что он не ответил на письмо Мандельштама о своем месте в русской поэзии; упреки в адрес Ильи Эренбурга, Ирины Одоевцевой и Георгия Иванова – с тем, что в мемуарах они исказили факты его жизни, сведя его образ к примитивным чертам: «низкому росту», «вздорному характеру» и «пристрастию к пирожным»[8]. Однако, вопреки наблюдению Муриной, в книге Н.Я. суждения об Эренбурге звучат куда более сдержанно, чем ее резкие выпады в адрес Маршака; Тынянова она хоть и упрекает в излишнем рационализме, говорит о нем с оттенком уважения («Он принадлежал к лучшим и самым чистым людям из наших современников»). А вот Иванова и Одоевцеву лишает развернутых характеристик, ограничиваясь резкой формулировкой – «чудовищные вруны».
Воспитанники видели в Н.Я. строгого, но вдохновляющего наставника, хранителя культурной традиции и живой связи с Серебряным веком. Георгий (Мур) Эфрон не оставил подробных воспоминаний о ней – возможно, они содержались в тех его дневниках, что не дошли до нас. Однако в одном из писем к сестре он оставил ее портрет, полный иронии и гротеска. Описывая посещение литературного кружка ЦДХВД, которым руководила, как он уточняет, «кажется, первая жена Мандельштама», Эфрон отмечает ее длинный нос, выдающиеся скулы, толстые губы, кривые ноги; речь – порывистая, проникновенная, «поэтический мотоцикл». По его наблюдению, беседы в кружке бесконечно вращались вокруг стихов, искусства, жизни, войны, родины, чувств, культуры, прошлого, будущего и чести – «и все это с большой буквы». Для Эфрона это было проявлением «неизлечимой интеллигенции», склонной к вечным рассуждениям, тогда как истинным учителем, по его убеждению, может быть только жизненный опыт[9]. Тем не менее, однажды он так выскажется о Н.Я.: «Люблю обиду в ней, ее ужасный нос, и ноги сжатые, и грубый узел кос»[10] – фраза, в которой за гротескной детализацией проглядывает подлинная симпатия.
За иронией и легким скепсисом проступает важная деталь: в разгар войны, среди подростков, для многих из которых это был первый опыт серьезного разговора о культуре, Н.Я. держала очень высокую планку. Она продолжала говорить о ценностях, которые, как казалось Эфрону, были неуместны в их возрасте, но именно они формировали у ребят чувство сопричастности к высокой литературной и нравственной традиции. Сопоставление его воспоминаний с почтительными отзывами Валентина Берестова и Эдуарда Бабаева позволяет увидеть многослойность ее личности.
Вспоминая военные годы в Ташкенте, замечательный детский поэт Валентин Берестов отзывается о Н.Я. как об одной из центральных фигур своего духовного становления. Она была одной из первых, кто критически разбирал его стихи, и именно ее советы помогли ему формировать собственный литературный вкус и чувство меры в поэзии. Н.Я. умела говорить с подростками о литературе так, словно речь шла о самой жизни, – требовательно, но без назидательности. Для него и его друзей литкружок, где она вела занятия, был пространством, где в условиях эвакуации продолжалась подлинная культурная жизнь.
Она помогала Берестову и в практических вопросах – например, добывала для него пропуска в Публичную библиотеку и библиотеку ташкентского университета, открывая доступ к книгам, которые в обычных условиях были бы недосягаемы для школьника. Там он и его товарищ Эдуард Бабаев находили стихи Ахматовой, «запрещенных» поэтов – Гумилева и Мандельштама, – переписывали их от руки, хранили и читали вслух на встречах. Для юных воспитанников это было не только знакомство с подлинной поэзией, но и урок внутренней свободы, которую она умела передать без прямых деклараций[11].
Во время ташкентской эвакуации Эдуарда Бабаева и Н.Я. связывали особые, доверительные отношения. Он был в числе немногих, кто знал о «рукописном чемодане» – небольшом архиве, в котором Н.Я. хранила прижизненные издания произведений Осипа Мандельштама, его стихи, прозу, статьи, фотографии, письма, а также переписанные от руки ненапечатанные тексты. В минуты опасности Бабаев помогал ей прятать этот чемодан, понимая, что для нее он значил больше, чем собственная безопасность. По ее просьбе он также сохранил полный список неопубликованных стихов Мандельштама, впоследствии известный как «ташкентский список». Один экземпляр этого списка Н.Я. доверила ему, другой – еще одной своей ученице – Нине Пушкарской (Татариновой). Мандельштам говорила, что в будущем они будут издавать поэта именно по этим спискам. Однако Пушкарская, опасаясь ареста свекра и свекрови, свой экземпляр уничтожила, а Бабаев свой сохранил и спустя годы передал его обратно Н.Я. через ее брата.
Несмотря на то, что в одном из писем к нему она признавалась: «Мне тебя очень не хватает…»[12], в своих воспоминаниях Н.Я. не назвала его хранителем «ташкентского списка», заявив: «Мой единственный помощник в этом деле был мой брат…»[13]. Бабаев отреагировал на это словами: «Добрые дела не должны вознаграждаться ничем и никак. Мы были почти дети, но честно исполнили свой долг по отношению к поэту. А там пусть судят другие»[14]. Прямой обиды в его мемуарах нет, но в постскриптуме он все же отмечал, что многие были задеты и обижены несправедливыми отзывами Н.Я. в ее книгах. «Самой беззащитной и безответной» среди них он называл Ларису Викторовну Глазунову, около пятнадцати лет бывшую его женой.
Долгие годы Глазунову и Мандельштам связывала дружба, несмотря на то, что Лариса была дочерью сотрудника госбезопасности. По воспоминаниям Глазуновой, именно ей благодаря связям ее отца удалось отвести от Н.Я. маскирующуюся под ученицу осведомительницу НКВД. На Глазунову и Бабаева Н.Я. составляла завещание, приезжала к ним в Ташкент в 1959 году, писала дружеские письма. Однако в мемуарах Мандельштам Глазунова предстала в ином свете: как консервативная стяжательница материальных благ, тащившая в свою «нору» символы обывательского достатка: серванты, фужеры, торшеры и т.д. Удивительно, но подобный образ появился не в одиозной «Второй книге», но уже в первой – «Воспоминаниях». Там же отец Ларисы назван «ташкентским самоубийцей» из-за обстоятельств его трагической смерти.
Возникает закономерный вопрос: насколько правомерно при столь очевидной разнице между реальностью и текстом расценивать книги Н.Я. как мемуары? Вероятнее, они представляют собой особый жанр – автобиографические романы, рассчитанные на условное восприятие взаимоотношений автора с людьми ее окружения. Подтвердить или опровергнуть этот тезис, однако, уже невозможно за смертью автора и большинства упомянутых ею людей.
Тем не менее, история ташкентского периода жизни Надежды Яковлевны Мандельштам и бывшего «великокняжеского» дворца раскрывает уникальный культурный феномен, где пространство, изначально созданное для парадной светской жизни, стало убежищем для искусства в годы войны и изгнания. Дворец, переживший смену эпох и владельцев, в эвакуационные годы превратился в место, где на фоне разрухи и страха рождались литературные судьбы и передавалась живая традиция Серебряного века.
Личность Надежды Яковлевны Мандельштам – неоднозначная и противоречивая, способная вызывать и восхищение, и возмущение – стала одним из ключевых факторов этого процесса. Соединение личной миссии хранителя наследия одного из крупнейших русских поэтов ХХ века с умением работать с юными умами сделало ее фигурой, без которой история ташкентского ЦДХВД была бы неполной. Через призму воспоминаний ее учеников и современников мы видим не только личный портрет Н.Я., но и целую культурную среду, в которой пересеклись судьбы изгнанников, поэтов, будущих писателей и хранителей памяти. Сам дворец, в этой перспективе, становится своеобразным ковчегом – символом непрерывности культурной традиции в эпоху катастроф.
[1] Котюкова Т.В., Махкамов А.В. «…Завещаю… все вышеозначенное имущество… в полную собственность Ташкентского университета»: документы архивов Республики Узбекистан о последних годах жизни Великого князя Николая Константиновича Романова // Отечественные архивы. 2009. № 6. С. 82–94.
[2] Из готовящейся к публикации работы Ю.С. Флыгина: https://www.facebook.com/share/p/16p5xLgSmK/
[3] Бабаев Э. Воспоминания. СПб., 2000. С. 156.
[4] Мандельштам Н.Я. Вторая книга. Изд. 3-е. Париж, 1983. С. 499.
[5] Бабаев Э. Воспоминания. СПб., 2000. С. 129.
[6] Чуковская Л. Прочерк. М., 2001. С. 31.
[7] Мандельштам Н.Я. Вторая книга. Изд. 3-е. Париж, 1983. С. 463.
[8] “Посмотрим, кто кого переупрямит…”: Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах / сост. П.М. Нерлер. М., 2015. С. 360.
[9] Эфрон Г.С. Письма. М., 2002. С. 148.
[10] Бабаев Э. Воспоминания. СПб., 2000. С. 128.
[11] «Отдай меня, Воронеж …»: Третьи международные Мандельштамовские чтения. Воронеж, 1995. С. 333–360.
[12] Бабаев Э. Воспоминания. СПб., 2000. С. 136.
[13] Мандельштам Н.Я. Воспоминания. М., 1989. С. 264.
[14] Бабаев Э. Воспоминания. СПб., 2000. С. 136.