Избранные стихотворения
* * *
Всхлипнуть, припасть к офицерской шинели –
особый колониальный восторг.
Запад есть Запад – а это Восток.
Видишь, куда мы с тобой залетели?
Здесь застоялся воздух знакомый
пятидесятых, повернутых вспять.
Заповедник детства.
Опять, опять
апельсином и золотом пахнут погоны
на кителях молодых отцов.
Как много нас за столом, как тесно!
Сон младенчества.
. Клан родовой
сомкнут, как крона над головой
вечного дерева. Запах его телесный.
Не просыпаться. В губах матерей
вкус серебра и мяты.
Как бессмертны и как богаты
мы были любовью их…
Нас уносили в сон, в темноту:
очнешься – кругом пустыня в цвету,
тихое пение за стеною –
о ямщике, что клонится в снег,
о роднике, где горячий свет
над ледяною водой живою.
* * *
А.В.
То была роза, в которую я влюбилась, –
декабрьская роза.
. Когда говорим «Эдем»,
мы в наших снегах представляем сад
роз в декабре. Я срываю декабрьскую розу,
подобную тем.
Да, когда говорим «Эдем»,
мы в наших снегах представляем дол,
оливой и лавром заросший до плоских небес.
Олень, запутавшийся рогами в розах,
ягненок, лев…
. Ни воздыханий, ни слез.
На той стороне оврага, за головами роз
дол Аялона грубый, как парусина,
с тех пор, как солнце Иисуса Навина
оплавило край его. И кровью истек
пылающий городок за стенами из рафинада.
Горы людей, ослов, коз…
. Кровь выпущена как надо.
Нет, декабрьская роза, Эдем не волшебный сад.
На подошве праха его холмы, на подкладке крови –
все как в наших снегах, но только древнее стократ,
и ржавчиной смерти деревьев забрызганы кроны,
и декабрьская роза, тугая как Божий свиток,
как гнев Господень – на сердце ложится мне.
* * *
Век можно провести, читая Геродота:
то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то…
Но выцветает кровь. В истории твоей –
оливы шум, крестьянский запах пота.
Мельчает греков грубая семья,
спешит ладья военная в Египет.
Мы горечи чужой не можем выпить,
нам только имена, как стерни от жнивья,
а посох в те края на камне выбит…
И где она, земля лидийских гордецов,
золотоносных рек и золотых полотен,
где мир в зародыше, где он еще так плотен,
где в небе ходит кровь сожженных городов,
где человек жесток и наг и беззаботен…
* * *
Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве,
бетонном слоне, горнистах гипсовых в парке,
творожном снеге Невы, небе густейшей заварки,
о колоколе воздушном, хранившем меня?
Вечером мамина тень обтекала душу,
не знала молитвы, но все же молилась робко.
В сети ее темных волос – золотая рыбка,
ладонь ее пахла йодом… сонная воркотня.
Всей глубиною крови я льну к забытым
тем вавилонским пятидесятым,
где подмерзала кровь на катке щербатом,
плыл сладковатый лед по губам разбитым.
Время редеет, скатывается в ворох,
а на рассвете так пламенело дерзко,
и остается – памятью в наших порах,
пением матери на ледяных просторах,
снежными прядями над глубиною невской.
* * *
Вот и ты возвращаешься в благословенную землю.
Пахнет воском и вереском в старых московских церквах,
там, где у Богородицы плечи в узорных платках,
где прилежные лица святые к высотам подъемлют,
где багровое золото гневно горит в небесах.
Да, и ты возвращаешься, перегорев до конца,
ничего не жалея из жизни, разменянной мелко.
– Вот я – наг и безроден…
. Материнские плечи померкли,
и печалью полна драгоценная чаша лица.
Возвращаешься в трудный круговорот бытия,
в жернов мельничный…
. Гулит вода, уходя из запруды,
мальчик гонит козленка, и мать его шьет у ручья,
и тяжелого света стекает на жернов струя.
Все – в начале пути, в ожидании чуда.
* * *
Это почти из романа: ставни скрипят,
и уголь подходит к концу в затяжную зиму,
и лечу я соринкой – во тьме, слепоте, наугад
по заснеженному Иерусалиму.
Это почти из Диккенса: Новый Свет,
семейный очаг, любовь подростка, смятенье…
Между землей и небом – лучшей из скреп
золотая наука смиренья,
когда даруется зрение шире и чище – снег,
и смирение учит, баюкает, утешая,
и хрусталю и камню твоим во сне
«Иерусалим, – шепчу я, – Иерушалаим…»