Из цикла «Сентиментальная геопоэтика»
№ 1 2026
ПРОСТУПАЮЩИЙ КРИТ
Сначала была пещера, которая вынашивала нечто
бесформенное, но ничего не знала о времени, иначе
управилась бы быстрей. Туда теперь возят экскурсии. Они
все выходят и удивляются: «Такая маленькая?» Однако
первый выход из пещеры состоялся где-то тут.
Горы выглядят как строительный мусор, из которого
менеджеры нескольких тысячелетий вытаскивали все
ценное. Прочесали всю толщу несколько раз, говорят,
находили и золото, и бронзовые ножики, и что-то из
посуды – все, что нашли, увезли. Но горы остались,
можно еще покопаться.
Осталось только несколько следов от языка. В его
отсутствие приходиться учиться объясняться всякой
всячиной. Пчелками на цепочке, шлепанцами с быком,
завитушками в форме лабиринта. Вступи в диалог с
культурой – купи какую-нибудь побрякушку.
Мы, просравшие еще не все, приехали обмениваться
опытом с просравшими гораздо больше.
Источник жизни стоит искать где-нибудь ближе к
вулканам. Жизнь, говорят, – один из продуктов горения
магмы.
В нашем понимании это даже не земля – пыль да камни.
Но что здесь только не растет – принять это трудно.
Терракотовая порода проглядывает на срезах, земля будто
бычья кровь. Мы пашем, чтобы выдоить черноземы, а в то
же самое время камни где-то дают второй урожай. Где
справедливость? Виноделы дают объяснение: лучшее вино
из той лозы, которая страдала. Возможно, эти дары – за
страдания.
То ли все кончилось до того, как приплыли греки, то ли
оттого, что они явились. Ничего нет для себя, все
оставшееся чужое. Греки достроили письменность, арабы
поставили стены, венецианцы – порт и судоверфи. А
прошлое этих мест выдумали британцы. По обочинам
олеандры гостями оставлены в утешение.
Белый свет – как бы сказать? – он – общий. И все, на
что он падает, будто утренняя заря, немного светится
изнутри. Нечто, принявшее свет, еще помнит касания, оно
еще не совсем общественная ценность, но уже форма, уже
красота. Этот сюжет останется здесь навсегда.
Оливковое масло, оливы со специями, варенье и желе из
маслин. Оливковые ветви на орнаментах, картинах, весь
пейзаж из них. Маска из масличной пасты. На ложе из
оливы прошибает масляный пот. Жилища из косточек
прорастают…
Хочется простоты, надежного основания для спокойного
прозябания. Но в ложах многоярусного пейзажа слишком
много знакомых лиц. Они наплывают, как здоровенные
рыбы в океанариуме Ираклиона. И поворачивается
древний глаз, зафиксировавший тебя. Кто ты? Откуда я
тебя знаю?
Распускающийся цветок обращается в чашку, не
переставая цвести. Вещи не хотят расставаться с
животным, растительным миром, их породившим. Вещи
помогают ему ухаживать за нами, соблюдая меры гигиены
и безопасности.
И постоянная тень быка. Чувство присутствия божества, не
умиравшего на кресте, не знающего о небе. Мирно
пасущегося среди смертных коров, съедаемого на завтрак,
торжественно приносимого в жертву, но неуязвимого,
воскрешаемого лабиринтом.
Да, наконец, лабиринт. Раздвигая шторки мифа,
обнаруживаешь дом. Это был просто дом с большим
количеством комнат. Можно повернуть не туда и не
вовремя. Ну и что? Это жизнь. Это просто такая жизнь.
Назвать это лабиринтом могло лишь существо другой
культуры. В которой представление о жизни гораздо
примитивней.
За тысячу лет ни одной войны. Десятки тысяч человек,
живущих под одной крышей. Семейное государство. Тайна
утеряна, смыта – а может быть, просто укрыта –
гигантской волной, вызванной извержением неподалеку
новых объемов жизни в других ее формах. В форме
завоевателей, в частности. Этой волне и только ей,
местные и проиграли. Остальных победили миром. Тайна
утеряна, но обозначена четко.
Разве мы создали что-либо сопоставимое с морем или
выступами камней? Только дороги, привалы возле дорог,
только строительный мусор и ветошь для розжига. Весь
прогресс как газета кладется под задницу на камень, чтобы
не застудить.
Первый язык хватал и проглатывал мир комками. Быку и
пчеле не было тесно внутри одного корня. Слово похоже
на глиняную статуэтку: человеческая фигурка без пола,
расставленные руки. Когда еще у нее появится одежда,
органы и выраженье лица.
Здесь дома прижимаются к иссыхающей земле, будто дети,
которые помнят отца, готового их всех пожрать. Они
прижимаются, освобождая небо. Давно не видел такого
широкоформатного, освобожденного неба.
Облако-парусник быстро чешет на запад, обгоняя
пароходы туч, отбывающие на материк. Мед золотой
пчелы одурманивает мгновенно, даже тысячелетья спустя.
Лишь несколько следов языка, но – все понятно. Золото
арфических рогов в провинциальной галерее. Наше
присутствие внутри света.
ДЕКОРАЦИИ КРАСНОЙ ПОЛЯНЫ
Между шале и шато в новой русской деревне встречаются
лишь таун-хаусы и торговые центры. Даже местные
жители вынуждены жить в отелях – в привилегированной
роли обслуживающего персонала, которому нечего делать
заметную часть года. Впрочем, простои сокращаются,
девственные горы заслоняет все больше жопастых
пришельцев, обутых в сланцы. Они считают, что наши
улыбки не так уж и искренни – и прикрикивают на нас.
Мы плывем над хребтом Аибга медленно, как облака. Где
искать обещанные на двух двухста альпийские луга,
поначалу решительно непонятно. В кратере потухшего
вулкана таверна под названием «Пухляк». В ней так
громко играет американская дискотека, что нам трудно
разговаривать. Спрашиваю, зачем так громко. Говорят,
привлекаем внимание. Я смеюсь. Одинокий Камаз вдалеке
очень медленно поднимается в гору – будто зверь,
который уходит от нас умирать.
Посидим, попьем чаю на высоте, подождем облака. Одно
подходит к нам слева. Из-за каждого склона выглядывает
свое облачко, будто квартирант определенной горы. Едва
отвернулись, а спускаться нам уже тоже в облако.
Поднимаешь голову, а горы дымят.
Я был здесь десять лет назад. Тут не было ничего, кроме
единственной канатки, которая шла по свежевырубленной,
заваленной пиломатериалами просеке. Был фургон для
временных рабочих. В пейзаже, который я сейчас вижу с
лужайки перед четырехзвездочным отелем, за десять лет
добавилось несколько шрамов. Внизу шумят огнями две
деревни, сработанные турками под ключ. Широкий
перечень услуг, архитектурный облик, горы устояли.
Сочетание, которое пойди найди еще в российском грубом
и безвкусно загороженном пространстве.
За окном декорации пустой Греции да Италии из арок и
террас. Это наше будущее, которое еще не наполнили
россияне. Но скоро наполнят. Колонны, правда, в
основном квадратны и из клинкерного кирпича. Самые
пышные и натуральные украшают вход в трехзвездочный
отель. Дворец Дожей от Сбербанка. Пара толстых,
раздобревших Пизанских башен. В одежде преобладают
длинные шорты. Такие города пристало б воздвигать в
пустыне. Там не возникает вопроса о том, как мы
распорядились тем, что было до нас.
Главное – когда пойдет дождь, оказаться поближе к дому.
Потому что, когда он закончится, ты этих мест не узнаешь.
Южный дождь выливается сразу весь. Когда ты вдруг
оказываешься внутри дождя, мир вокруг оказывается
занавешен. Можно даже забыть, что тут где-то горы. Лишь
иногда задаешься вопросом: откуда мне под ноги натекает
рыжая жижа?
В неожиданном месте кончаются силы наполнять свою
жизнь смыслом. Утром в хорошем отеле ловишь себя на
мысли: когда же она уже кончится. Возможно, пора уж по
свежей экотропе прямо в реликтовый лес – за Камазом.
Ломаная линия гор рассекает вертикали сосен, оставляя на
небо совсем немного пространства. Корни вывернутых из
земли исполинов выглядят будто хижины лесника,
которых тут многовато. Непривычные пучки мха,
свисающие со стволов. Зеленые волны папоротника,
уходящие вниз. Мелкие звездочки травки вокруг ручья,
цветет она еще более мелко, но это тоже звезды.
Дай природе тебя смирить. Хочется быть на стороне этих
гор, не на своей. От запаха, идущего из леса, глядишь,
расплачешься – так хочется готового покоя. Который хоть
и входит внутрь, но ничего не вытесняет.
Здесь нет ни одного человека, который бы знал, как
называются растения и деревья. В справке написано: буки,
каштаны, грабы, кедры – только никто их не видел. Что из
этого, перед глазами, к примеру, бук? Нет ответа. Мы
находимся среди неназванного вещества, принимающего
разные формы, схожие тем, что они озадачивают. Зато есть
табличка у скамейки в лесу – что курить вредно, а читать
полезно. Только что читать? Я хочу научиться читать.
Называть по именам все, что вижу прямо сейчас. Игра, в
которую интересно играть лишь тогда, когда есть интерес к
чему-либо, кроме себя.
Для всего непонятного в дендрарии города Сочи есть
названия «дуб» и «сосна». Что только в этом мире нельзя
назвать дубом. Чуть меньше явлений описывает слово
«кипарис», хотя тоже немало. Изредка натыкаешься на
подписанное дерево гинкго и замираешь.
Атлет на тонких ножках приехал на рэнж ровере с личным
фотографом и держателем осветительного оборудования.
Он становится на фоне склона, садится спиною к юному
клену, приоткрывает дверь внедорожника и замирает. А за
стеклом фитнес-центра все это время я бегу в его сторону,
оставаясь на месте и презирая само направленье пути.
Когда закончился ливень, выглянуло солнце. Мы лежали в
шезлонгах под большим зонтом, единственные на
огромной поляне. На горах еще оставалась нахлобученная
туча, но каждая морщина склона стала уже раздавать
одновременно и свет, и тень.
ОСТРОВ КАНТА
У музыки оказалась слишком разветвленная корневая
система. Самое ее дерево уничтожалось не раз, причем
разными способами: посредством отречения от Бога,
вырождения, бомбардировок, забвения, натиска мутоты.
Многие десятилетия она существовала исключительно в
виде руины, стен без крыши, заросших камней на месте
алтаря. И только могила стояла нетронутой около
осыпающейся стены – все остальные стены на этом
некогда плотно застроенном острове в Калининграде были
сметены. Поколение сменяло поколение, но казалось, что
жизнь не побеждает смерть, или побеждает, но не здесь,
казалось, жизни в том ее понимании как бы больше и нет.
Но корневая система музыки не просто осталась –
сохранилась и резервная ее копия в форме
умопомрачительного высказывания, обладающего таким
уровнем сложности, что даже неясно, как его разрушить,
ибо разрушить часть недостаточно – недоступное целое
рано или поздно восстанавливает его. Поэтому побег из
живой почки могилы, отрастание оргаʹна, обретение
собора, наполнение его молитвой, возрождение острова
были лишь делом времени.
Логос и мелос бегают наперегонки, и когда кто-то
вырывается вперед, образуется особенная эпоха. Думается,
что в какой-то момент логос использовал разветвленную
инфраструктуру барочной полифонии, укоренившуюся на
острове в месте вознесения коллективных молитв. Логос
наполнил ее поначалу, старательно проговаривая в каждом
из регистров каждую нить двенадцатижильных фуг,
постигая множественность значений десятинотных
аккордов. Наполнил, а потом подверг критике. Даже трем
критикам.
Кант, орган, университет и молитва, требующая собора,
есть одно целое. Восстановление еще не завершилось: храм
используют как концертный зал и музей, университет ушел
с острова своей дорогой. Поэтому Кант-Орган развлекает
туристов. Он берет слово в 12, 14 и 16.00 каждый день
ровно на сорок минут. Его за деньги выводят на люди,
будто диковинное существо, выращенное в специальных
условиях человеком, но, как оказалось, не для себя, не как
собственный свой будущий образ, а в качестве монстра,
гигантского осьминога, неспособного передвигаться по
суше. Когда Кант-Орган открывает свой рот из шести
тысяч труб, звучит что-то пугающее, что называют: Бах, –
или еще более пугающее, что называют: Философия.
Они пришли слушать не музыку, а орган. Они пришли не
понимать, а поглядеть, как этот монстр открывает рот. Как
щупальца шевелятся и тянуться отобрать их мороженное и
образ жизни. Он просто открывает рот, и у семейства с
детьми может тут же взорваться мозг. По этой причине
надо держать себя в руках и не слишком слушать.
Впрочем, жертвы среди туристов случаются регулярно.
Туфта окружила остров со всех сторон. Прусская, русская,
советская, российская. Туфта перегибается через реку,
чтобы было удобнее разглядывать эпитафии на стенах
собора. Туфта с видом на собор – это уже не просто
туфта. Она испытывает любопытство и заботится о
перспективной стоимости квадратного метра. Любой вид с
острова – вид на туфту. Мы фотографируемся, а она
заглядывает нам через плечо. Мы не смеем проявлять
недовольства. Нам обидно не за себя.
Мы жили, я помню, в комнате общежития, на девятом
этаже, куда никогда не доходила вода. Я подложил под
продавленную сетку кровати деревянную дверь, чтобы она
не свешивала меня слишком низко. Я сидел на ней,
скрестив ноги, и, вооружившись карандашом, читал
зеленую книгу на темно-желтой бумаге почти без полей.
Заканчивались девяностые. У меня не было ничего. Ни
семьи, ни денег, ни образования, ни наследства, ни памяти
поколений. Вокруг меня, по сути, не было страны, история
тоже, казалось, закончилась. А я сидел на кровати в
течение полутора месяцев и читал Иммануила Канта,
которого мне не задавали. Подчеркивал важное. Иногда
сосед по комнате Никита спрашивал: «Ну что?» Я
цитировал. «Е**ть мой х**», – задумчиво отвечал он. И
оставлял меня на острове Канта.
Университет стоял буквой «г» в двадцати шагах от могилы.
Кант выходил сначала из дома, потом из могилы, чтобы
нести в мир императив о том, что амбиции
индивидуального должны поверяться перспективой
универсального. Представь, будто сказанное тобой завтра
станет всеобщим законом. Такой вот краш-тест для идей.
Безликость – проверенный, но неверный способ борьбы с
прошлым, в котором вас нет. Бетонирование памяти на
самом деле надежный способ сохранения ее в целости и
сохранности. Только бетон, в отличие от янтаря,
непрозрачен – сохраняя, он не показывает, что скрывает,
и пытливый потомок не знает, куда копать. Он копает
наугад. И в какой-то момент натыкается на корешок. Он
еще не знает, что на той стороне весь остров Канта. Поиск
корней – очень рисковое дело, особенно для тех, кому
казалось, что им нечего терять.