Иркутская история
О поэтах Восточной Сибири
Передо мной непростая задача: как-то вписать пятерых иркутских поэтов (двое из которых, кстати, уже не живут в Иркутске) в один общий ряд, а еще лучше сказать, в единый контекст. Что не так просто, ибо это и никакое не подобие школы, и не очевидный случай преемственности поколений.
Анатолий Кобенков – признанный мастер, автор множества книг, публикаций, организатор Международного фестиваля поэзии на Байкале, начинал еще в шестидесятые. Андрей Богданов дебютировал в конце восьмидесятых, а первые книжки у него вышли совсем недавно. Шерстобоева, Акимова и Санеева, что называется, новейшая генерация, не приходится сомневаться, что самое главное у них впереди.
Но есть, наверное, и что-то, что всех их объединяет…
Возможно, это особо трепетное отношение к Городу (Иркутск пока слабо просматривается на литературной карте), диктующее разнообразие способов его поэтического обживания… Или пристрастие к поэзии неигровой, доказывающее, что с лирикой в традиционном ее смысле прощаться рано. Единственное, что бесспорно: нет в этих стихах попытки изживания провинциальности; провинциальность, окраинность, напротив – их питательная почва, оказывающаяся весьма плодородной.
Про Анатолия Кобенкова я писал столько раз, что, как ни парадоксально, не способен более уложиться в пару абзацев. Он прошел огромный поэтический путь, на протяжении которого бывал очень разным. Сейчас, наверное, имеет смысл говорить о совсем недавних стихах Кобенкова, тем более что именно из них составлена подборка, предлагаемая читателям «Интерпоэзии».
Стихи эти по-своему страшные, они об уходе: из Города, и далее – из мира. Они печальны и одновременно светлы, но печаль их светла не по-пушкински, иначе. Бывает очень светло разговаривать с мертвыми, вот о чем я. Они не соперники нам, а куда вернее – ангелы-хранители. Кобенков, при его всегдашней, почти маниакальной страсти к детали, к одухотворению самого бытового и приземленного, в финале одного из стихотворений договаривается, что равен мертвым «и тапочком, и крылом». В его взгляде два этих диаметрально разнесенных понятия совершенно одно и то же. И свет – не в мимолетном дуновении печали, как у Пушкина, а в ровном, хотя и пронизывающем душу дыхании неизбежного расставанья…
Андрей Богданов – из поколения принципиально иного, чем Кобенков, хоть и младше его всего лет на десять. Он пришел как раз тогда, когда все «измы» выпустили наружу. И взял помаленьку у каждого. Отсюда – стихи без знаков препинания, нелогично разбитые, не всегда ритмически выверенные, с то и дело пропадающей и снова возникающей рифмой. Все это смахивает скорее на расхлябанность, чем на реализацию глубоко потаенной задачи, тем более что и смысл мерцает, как лампочка, размышляющая, гаснуть ей или гореть.
В разговоре о стихах Богданова для меня два слова оказываются ключевыми: «импровизация» и «интонация». То, что он делает, имеет куда большее отношение к традиции устной, чем письменной. При авторском чтении этих стихов вслух возникает ощущение, что поэт сочиняет у тебя на глазах, по примеру того, как джазмен-импровизатор не всегда представляет, какие ноты он через несколько шагов возьмет. А ведет Андрея логика интонации, как в верлибре, хотя именно верлибров-то он и не пишет.
Увы, но после выхода на сцену богдановского поколения должно было пройти двадцать хмурых лет, прежде чем на нее заступили наши девочки. Они и теперь, когда чудесным образом сложились в поэтов, настолько юны по возрасту для своих стихов и того обилия перебивающих друг друга и живых впечатлений, которые эти стихи с невероятной густотой заполняют, что в это почти невозможно поверить.
Лена Шерстобоева, раньше остальных и в самом начале пути, почти сразу после дебюта и первой книжки, устремившаяся в Москву, все вырастает из вундеркинда и не может вырасти. Все у нее получается с опережением, определились даже свои разнородные поэтические периоды – связанные в первую очередь с формами, которые она перебирает.
Первый из них – это когда она, школьница, влюбившаяся в Маяковского, заиграла вслед за ним в лесенки и метафоры, и метафоры эти с каждым новым ее коротеньким полудетским стихотворением становились все ярче и прихотливей. Дальше Лена «впала» в верлибр, оставшись в полном метафорическом вооружении, но и обнаружив при этом дар рассказчицы. В верлибре ее много быта, много имен, событий и ситуаций. И – как уже окончательная неожиданность – с разбегу, без подготовки – классическая просодия: ямбы и хореи. Здесь Ленино верлибрическое рацио и конструктивистское начало растворяются, обретая новое качество, ибо сомнамбулически следуют за музыкой, в блоковском смысле.
Марина Акимова шла к своему языку подспудно, трудно, блуждая в каких-то особенных лабиринтах, но именно эта врожденная потребность в напряжении, в невозможности до конца отрешиться от мучающего ее, загородиться игрой и выдумкой, и сделала Маринины стихи такими: перетекающими из сложности в легкость, из гармонического течения почти в косноязычие (то самое, высокое – потому что в нем жажда сказать о важном, о том, что не проскочишь, как пустяк, на каком-то особенно серьезном определяющем слове, выстраданной мысли не споткнувшись).
Наконец, Наташа Санеева – из «беззаконных комет», восемнадцатилетняя девочка со всеми задатками очень большого и, что называется, «природного», стихийного поэта: иначе откуда – вот так сразу – то, что достигается обыкновенно «потом и опытом»: плотность, энергетика, чувство звука? При этом поток незамутненного пока (фантазерского по характеру) воображения столь стремителен, что литературщина и схематизм попросту не способны вклиниться в него, чтобы погасить или рассыпать.
Поэзия Наташи – происходящий на наших глазах процесс постижения мира юным человеком (самый действенный в ее случае, может быть), и не только притирки к нему, но и «проверки на вшивость» – с выставлением уже определенного счета. Санеева почти на грани создания собственной мифологии, в рамках которой все, что нам, казалось бы, вдоль и поперек известно и на что мы смотрим привычным взглядом, способно каким угодно образом толковаться и преображаться…