Городские наброски
ЗИМНЕЕ
Заснежен город. Ангелы бредут,
пересекая ледяной проспект.
Вот стайка Попугаев на лету
роняет перья в их стерильный след.
В ветвях Опоссум обновляет путь,
сощурив глаз на непривычный свет.
А Белки сплевывают скорлупу,
иль прячут желуди в гнилой листве.
В фуражке Некто
.табакерку и мундштук
на большаке из Витебска в метель
упрятал в черный выходной сюртук —
вот век проходит, как тяжелый хмель,
а он все роет снежную постель
под гнетом невосполненных потерь.
Пернатый с Вихрем давний спор ведут,
а Призрак с Облаком, по простоте
вершат, обнявшись, Всешутейший Суд.
Поэзии мерцающий Сосуд,
полупустой, на холмике костей,
вскипая, ждет неведомых гостей.
АКВАРИУМНОЕ
моему сыну Юре
Динозавры замерли в ожидании
весны мертвецов. Хохолки пингвинов
и к рассвету припудренные фасады зданий
на последней у моря прочерченной линии.
Трилобиты и кистеперые рыбы,
в янтарь закатанные моллюски-крошки,
что из списка Ноева, выпав, выбыли,
радойдясь на бусы, серьги и брошки.
И единство сущего — очевидно,
когда, словно бы пожилая матрона,
в ластах-ладонях полощет выдра
складки лица в бассейне зеленом.
Динозавры в берлогах тлеющих зданий
чертят планы нового Иерусалима.
И, прервав цепочку воспоминаний,
отец поправляет веселого сына.
* * *
Высохший дождь на шершавых щеках,
мутные контуры лиц.
Ждущие глаз чертежи баррикад
рвутся с горящих страниц.
Дробью — об стены, в бельма глазниц —
мимо раскрошенных стен.
Мерзлая оторопь брошенных ниц
гложет крупицы измен.
Кто без вины здесь огня пожелал —
в винных парах у стола.
Узкий ведет в небеса тротуар,
меркнет их глаз синева.
Красною вспышкой в экране окна —
тридцать девятый аккорд.
Звонкая нота, как пуля, остра,
струн перебор длится год.
Там, за стеклом, на разбитом щите —
краской: ЗАО «Волком Вой».
Кто со щитом — тому мчаться в узде,
строем — на взмыленный строй.
Кто на щите — тому в тихой нужде
лета счастливого ждать,
счетом созвездий и ловом дождей
дней череду коротать.
Вот и развязки приблизился срок —
освобождая вагон,
просишь у памяти впрок огонек
под нарастающий звон.
* * *
Моя душа не помнит входа в рай.
Под листьями отравленных дубов
зарыта искривленная стрела.
Нет больше снов.
Нет больше памяти о тех, кто плыл
туда, где рев предела все слышней,
а над водой пестрит шестеркой крыл
почтовый змей.
Ноябрьским утром с неба льется жесть,
и в нем, сосредоточенный, как врач,
на ветке хохлится унылый грач
и шлет мне весть
в те дни, где зной, и в нем дрожит ольха,
и пуст алтарь молитвы и любви,
и вот — валун у входа в райский сад,
плющом обвит.
И всякий новый раз все так же нов
рассветных туч гранат и перламутр,
и на растравку молчаливых утр
нет нужных слов.
И тщетен сон для тех, кто пережил
себя в водовороте пустоты,
и пропадают хрупкие цветы
в безбрежной ржи.
СОН ВО СНЕ
Я уставал, когда не мог найти
приюта в липком, душном зное.
И светляки во фраках мокнущих
слетались под ноги по двое.
Дома распахивали пасти рам
и, проносясь, глядели мимо —
туда, где легким, быстрым катерам
бросали мелочь пилигримы.
Дрожал, как будто бы от холода,
бродяга на ступенях храма,
и тусклое струилось золото
от образов в старинных рамах.
А ночью все мои сомнения
сошли на нет, чтобы вернуться.
И в странном, сладком исступлении
метнулось яблочко на блюдце.
В нем был пасмурно и северно.
Стирались в пыль крупицы мела.
И солнце мялось неуверенно
над горизонтом черно-белым.
Я полз, как будто насекомое,
не различая красок света,
а над проспектами знакомыми
вставала радуга без цвета.
И взмок от снега Сад Таврический,
и смолк недолгий разговор.
И на ресницах таял греческий
ложноклассический узор.
МОСКВА. АВГУСТ 2010
1
Гравюрная погода. Над Лубянкой
таскают ветры хлопья серой ваты.
Последний выплеск рваного заката
ползет на запад тенью сероватой.
Пологий склон Мясницкой продолжает
объемную покатость небосклона,
и особняк старинный отражает
свинцовый блеск в затейливых колоннах.
И где был крест недавно деревянный,
лишь камушек невзрачный Богом брошен
в гранитный сквер. Он взгляд досужий ранит
осколком горькой, непосильной ноши.
2
Как костяной старинный ларь,
отбросив сон, Москва стояла,
и едкая тянулась гарь,
набрасывая покрывала
на купола, мосты, сады,
семи чудес высотных шпили.
Трамвай, как ливень, проходил,
и все тонуло в прежнем штиле.
И клекот женских каблучков
по тропкам пыльного Эдема
неторопливою душой
воспринимался, как поэма.
* * *
Под британским зонтом, у фонтана минувшей эпохи,
в старомодном плаще с очевидно чужого плеча —
он себя не винит, коль дела у империи плохи,
и с плантации ждет по утрам освежающий чай.
Можно слушать панк-рок, можно рьяно штудировать Баха,
возрождать менуэт, или страстно плясать ча-ча-ча.
Все не важно, когда Хиросимы багровая плаха
от дрожащей золы, как полвека назад, горяча.
Жаркий пепел времен у расплавленных свай небоскреба,
Елисейских полей перезрелая, звонкая рожь.
Так гниет с головы у пивной малосольная вобла,
и прохожий педант унимает внезапную дрожь.
Далеко до утра, и малиновый вестник заката
белый мраморный столп в багряницу рядит, не спеша.
Под британским зонтом старомодного, странного фата
захлестнул листопад, и укутал в цветастую шаль.
* * *
Мне в этих широтах бывает душно
не только в жару, но и просто когда
мамаши хриплыми криками души
исторгают в утробу молчащего города,
а седой мужчина разрубает воздух
перед собой возбужденной рукой,
и подростки льют бесконечную воду
в телефонный эфир над блестящей рекой.
Жвачка и кашель, и вопли сирены.
И нет больше мест, куда можно вернуться.
…А в отчетливых снах — на улицах Вены
трамваи играют кофейными блюдцами.