Фанерный наутилус
* * *
У нас была великая эпоха
в стране, отдельно взятой и суровой,
мы ели дрянь и одевались плохо,
и знать не знали, что портвейн бывает
не рашпильный, как на углу в подвале,
а бархатный, как платье у Орловой.
Хотелось дотянуться хоть до Польши –
блеснуть, как скажут дети, в «универе».
Мужской пиджак на два размера больше
и клеши в клеточку! О, Верка понимала…
(а мерку на глазок она снимала),
и воздавалось каждому по вере.
Мы заграниц не видели ни разу,
хранили Таллин в камушке зашитым,
матрас на крыше – римская терраса,
там пятых копий папиросный шорох
шуршал, как древоточец, в наших шорах,
там голуби с венецианским шиком
пронизывали кисею Висконти,
надменно сея цинковые кляксы…
Реакция волшебного с посконным:
уборная, одна на десять комнат
(кому досталось – слава богу, помнят),
рупь – койка в Гаграх, и Козел на саксе.
А кроме, кроме – в доме Нирнзее
(музей эпох, хранилище сюжетов,
сам – многослойный экспонат музея) –
под водку с самой пролетарской пищей
голодное клубилось токовище
отдельно взятых, чокнутых поэтов,
назначивших себе земную цену
быть гениями. Так писали, будто
никто до них с эпохи миоцена
не сочинял. И дай ему рубанок –
им настрогал бы пьяный в дым Губанов
небесный вальс танцующие буквы.
В дыму той нирнзеевой лачуги,
держа прямыми пальцев веретена,
сучил и прял гармонию Бачурин,
и ждал, чтобы его расшевелили,
князек московский Боря Кочейшвили,
и Ольга замирала обреченно…
Я девочкой застала те Афины
героев, гениев, гетер и гегемонов.
С тех пор во мне гнездятся эндорфины –
гормоны радостной и небывалой жизни,
хотя давно истлели розовые джинсы,
которые мне сшил тогда Лимонов.
* * *
Над городом парадных, поребриков и булок,
и рюмочных, и арок
ходил один, как гвоздь,
на клоунских ходулях и в чем-то вроде бурок,
гамаш или опорок
окоченелый дождь,
и мрачными глазами, гримасой ядовитой,
губою кривоватой,
шарами в голове
он был похож на Хармса с пришитой рукавицей,
дырявой рукавицей,
висящей в рукаве.
Над городом шатался, бездомный, с керосином,
из лавки с керосином
в бидоне за спиной,
и засевал Фонтанку чахоточным курсивом,
японской куросавой,
и водку пил со мной.
А я-то вся такая, вся пьяная, как чижик
(слетевший на порожек),
укрылась под кустом,
а куст мне по-собачьи лицо и руки лижет,
он никому не служит,
и лепестки крестом.
А дождь над Ленинградом опохмелился пивом
и на прощанье что-то насмешливо прочел,
и куст в саду зажегся сиреневой купиной,
лиловым керосином,
бесстрашным кирасиром –
и не сгорел причем.
* * *
Зинаида Башмакова 76-го года рождения
проживает в коммуналке на улице Котика Вали
от судьбы она не имеет и не ждет снисхождения
катается вагоновожатой в 39-м трамвае
вдоль Чистых прудов где плавает черный лебедь
бывало встанет на светофоре у Покровских ворот
и мечтает вот бы новые обои поклеить
бордовые с желтым узором или наоборот
в смысле желтые с бордовым повеселее
как листья в кильватере лебедя на черном зеркале глади
мечтает Зина с тугою грудью и аппетитным филеем
ветеран и представлена к правительственной награде
ходит к ней дальнобойщик один Тарасов
мужик малопьющий с переменным успехом
не любит евреев чурок и особенно пидарасов
а квартиру сдает аж пятерым узбекам
между рейсами у Зинаиды сам он спит-отдыхает
на улице Вали Котика пионера-героя
там живет еще девяностолетняя Хая
да плюс санитарка Ленка с дурковатой сестрою
дура ты Зинка пропыхтел поутру Тарасов
Ленка видал на бабку пашет что твоя лошадь
нет бы тебе-то жопу поднять с матраса
глядишь нам бы дура ты отписала еврейка площадь
и Зинаида тогда потеряла свое терпенье
и спихнула с себя упыря на последнем его скаку
и упырь зарычав отделился как ракета второй ступени
а за стенкой запела про ясень сестренка та что ку-ку
а Ленка все кормит Хаю согласно ее кашруту
и носит за ней горшки и стирает ее ссанье
а Зину посватал Лобанов с 13-го маршрута
а лебедь улетел из зимы в африканское лето свое
* * *
Юрию Росту
Мне снился город-тамада, испытанный в застольях,
огонь в его хмельных очах, не сякнет саперави,
его не считаны года, тверды его устои,
прекрасен лик, горит очаг и гости за пирами.
Мне снился город, он парил на крылышках балконов
все вверх, по скачущей реке, все выше, по спирали,
оправлен в серебро перил и переплет оконный,
держал, как птицу на руке, рог, полный саперави,
знаком и будто незнаком, и цвел гранат в петлице,
был поцелуй его, как смерч, и кровь кипела в жилах…
Друг разбудил меня звонком: он пил три дня в Тифлисе.
Друг знает жизнь и знает смерть.
А я не заслужила.