«Я занял сторону мальчишки…»

О поэзии Владимира Салимона

Марина Гарбер
Марина Гарбер – поэт, эссеист, переводчик. Родилась в Киеве. Эмигрировала в 1989 году. Магистр искусств. Автор пяти книг стихотворений. Училась и жила в Европе. Преподает итальянский язык в Университете Лас-Вегаса (США).

Эпиграфом к новой книге Владимира Салимона «Ночь поменяла цвет» (М.: Издательство книги Рудомино, 2013) могла бы послужить строка из стихотворения Иосифа Бродского «Новая жизнь»: «Представь себе, что всё это – правда…». Почти каждое стихотворение сборника становится своеобразным предложением игры, и многочисленные салимоновские «как бы», «как будто» и «словно» освещены собственно этим посылом: «представь себе, что…». Обращает на себя внимание умышленная формальная простота этих текстов, практически не обремененных усложненными метафорами, а построенных на тропах условно-предположительного сравнения. Читателю, участнику «игры», постоянно предлагается представить: на что это похоже? А это? А вон то? И в третьей или четвертой строке открывающей строфы обычно предлагается вариант ответа. Образные цепочки (сад-парк-лес; вокзал-перрон-поезд; птица-человек-Ангел и т.д.), устойчивая метрика, изредка варьирующийся и легко запоминающийся ритм этих зарисовок напоминают то ли детскую песенку, «песню немудреную», то ли частушку. Но не стоит – подобно неподготовленным читателям-современникам Эмили Дикинсон, некогда сетовавшим на навязчивость и внешнюю незамысловатость ее метрической «считалочки» – обманываться мнимой доступностью этих текстов.

Мандельштамовское сомнение – «Неужели я настоящий, / И, действительно, смерть придет?» – сродни детскому… Поэт подобен ребенку, мастерящему за столом собственную модель вселенной, который для того, чтобы нарисовать круг, не пойдет в канцелярский магазин за циркулем, а возьмет первый попавшийся под руку предмет – банку с клеем, стакан – и обведет его донышко, снова и заново осваивая, приручая и видоизменяя свое «подручное» пространство. Эта непритязательность в выборе так называемого материала дает неожиданные результаты и позволяет делать глубокомысленные выводы: «и земля кругла не идеально, / и не абсолютна красота». И тогда дважды два оказывается равно пяти, и алогизм постижения эфемерной истины, вызывающий в памяти чудака «из подполья», говорит нам об устройстве мироздания куда больше, чем обоснованные умозаключения счетовода. Иногда вселенная помещается в пределы заоконного сада или настольной «лужицы на скатерти», но это не так мало, как может показаться на поверхностный взгляд… И какие превращения претерпевают эти бытовые, житейские, общедоступные атрибуты! В этой связи особый интерес представляет освещение поэтом скрытой жизни вещественного, неодушевленного мира, на поверку оказывающегося не таким уж мертвым и бездушным:

У неодушевленного предмета
я наблюдал смятение души.
Вываливались стекла из буфета.
Ломались ручки и карандаши.
——
Стол, как стол.
Фарфоровая ваза.
Рядом с книжным шкафом – этажерка.
Редко замечаешь краем глаза,
как она пинает кошку мерзко.
——
Сегодня первый теплый день.
На солнце сохнущие вещи –
вся эта рвань и дребедень –
довольно выглядят зловеще.
——
Так торчат пружины из дивана,
словно кто-то прячется под кожей.
Слышится сопенье утром рано
из постельной тумбочки в прихожей.

Стоны раздаются из комода.
Из буфета – шорохи и скрипы.
Вещи людям не дают прохода,
будто в небе птицы,
в речке рыбы.

«Я занял сторону мальчишки» – относится не только к конкретному герою стихотворения Салимона, но и по большей части к его поэтике в целом. О приятии этой стороны косвенно говорят названия некоторых сборников поэта: «За наше счастливое детство», «Чудесным происшествиям свидетель», «Места для игр и развлечений»…

Разница в возрасте столь незначительна,
или, учуяв в поэте
нечто,
на ты переходят решительно
с ним малолетние дети.

Ребенок и поэт изначально тождественны, ибо вряд ли взрослый, здравомыслящий человек станет изъясняться на туманном «птичьем наречии». Для этого у него заготовлены рецепты на языке вседоступном, а также – для приправы – определенное количество идиом и заимствованные у прессы и массовой культуры штампы, придающие авторитетной весомости произносимому. У Салимона подобные шаблонные выражения и словосочетания нередко помещены в такой буквальный контекст, что грань между логикой и абсурдом становится почти невидимой, а противопоставление самобытного – трафаретному, индивидуального – массовому, пластичного – закостенелому – более ощутимым. В то же время ирония оборачивается мощным смыслосмещающим и смыслодеформирующим орудием, лишая ходячие обывательские истины и аксиомы не столь давнего прошлого их не столь необоримой силы воздействия.

Тут всё принадлежит народу,
который составляем мы.
Мы пашем, сеем, носим воду
и жжем костры среди зимы.
——
Чтоб из искры возгорелось пламя,
я, как дикий зверь, не зарычу.
Ночью темной, что Москва за нами,
на ушко тебе я прошепчу.
——
Назавтра запоют зазывно пилы,
и топоры задорно застучат,
и встанут пионеры из могилы,
чтоб возродить для новой жизни сад.
——
Хлопки мухобойки на даче соседской
когда в темноте раздались,
тогда я подумал, что мы на советской
земле неспроста родились.
——
Как почтенные члены ЦК
по кремлевской брусчатке, под ручку
поздним вечером два старика
не спеша ковыляют в получку.
——
Может, это зорька пионерская
над страной моей опять взошла…

«От кроткого пророка, от чародея в пещере, от гневного художника, от упрямого школьника исходит одна и та же священная угроза. А раз так, то благословим их, благословим чужака, ибо естественный ход эволюции никогда бы не обратил обезьяну в человека, окажись обезьянья семья без урода. Чужак – это всякий, чья душа брезгует давать положенный породе приплод, прячет в глубине мозга бомбу; и поэтому я предлагаю просто забавы ради взять и аккуратно уронить эту частную бомбу на образцовый город здравого смысла», – писал Владимир Набоков в статье «Искусство литературы и здравый смысл». Таких «бомб» в поэтическом арсенале Салимона множество, и одной из них оборачиваются его алогизмы, другой – авто-гротеск, неизменно поданные либо в ироническом, либо в юмористическом контексте:

* * *
Сумасшедшая любовь мне больше нравится,
чем текущий кран водопроводный,
чем сантехник, что вот-вот в дверях появится,
как всегда холодный и голодный.

Лучше целовать тебя мне в губы алые.
Чем смотреть, как мне он корчит рожи,
лучше буду рвать цветы я запоздалые,
что, конечно, не одно и то же.

* * *
Почему бы в мире и согласии
мне не жить с соседями по дому,
может быть, причина в косоглазии,
что смотрю на вещи по-другому?

У меня иная точка зрения.
Я, как машинист электровоза,
что на придорожные строения
изредка посматривает косо.

Взгляд его, всегда сосредоточенный,
кажется порой невыносимым.
Из-под шапки чуб его всклокоченный
по ветру клубится сизым дымом.

Порой остро ощутима «вынужденность» лирического субъекта стихотворений Салимона быть частью взрослого (читай: рассудочного, схематичного) мира, не оставляющего места для живого воображения и эксцентричности; потому он ходит на службу при галстуке и в костюме, а по возвращении домой красит мебель в ван-гоговские цвета и перед сном надевает допотопный колпак. Или – такой отрывок:
……………………………………
А ты всё ускользаешь от меня.
Как будто бы старинный менуэт
танцуем мы с тобой средь бела дня.
И в ужасе глядит на нас сосед.

В руках сжимая газовый баллон,
он молча оседает на траву.
Он думает, что это страшный сон,
но это происходит наяву.

Эту черту – «вынужденность» быть взрослым – отмечал Илья Кукулин в обширной статье о поэтах конца девяностых-начала нулевых – от Кирилла Решетникова до Станислава Львовского, – в которой, кажется, впервые предложил закрепившийся и лишенный негативного подтекста термин: «ответственный инфантилизм» («Актуальный русский поэт как воскресшие Аленушка и Иванушка», «НЛО», №54, 2002). Салимон умышленно позиционирует себя «вдалеке от генеральной линии, / за сто верст от столбовой дороги», дабы не быть причисленным к определенному течению, да и принадлежность к другому поколению поэтов, очевидно, позволяет говорить об иных источниках литературной наследственности. С учетом всей разницы художественных приемов, его корни вернее было бы искать в поэтике Даниила Хармса и Саши Черного. К приведенной выше цитате из «Новой жизни» Бродского в качестве предполагаемого эпиграфа к последней книге Салимона можно добавить и эти незамысловатые строки из Саши Черного: «Я хочу немножко света / Для себя, пока я жив…». Но, пожалуй, точнее всего о сути своего поэтического творчества говорит сам автор:

* * *
Что за тайна за семью печатями
в мире скрыта, лучше нам не знать.
Лучше станем с малыми дитятями
по опушке леса мяч гонять.

Будем тратить время мы бесценное
на забавы, игры у реки,
самое на свете драгоценное
это – мелочи и пустяки.

Воробей, купающийся в лужице.
Белки промелькнувшей рыжий хвост.
Гляну в небо, голова закружится,
так нам далеко с тобой до звезд!

Помимо общеизвестной параллели между поэтом и Адамом, нарекающим предметы и явления, существует еще одно немаловажное сходство, сближающее поэта с Божьим первенцем: в сознании обоих понятие превращения не относится к категории невероятного. Для поэта, как и для ребенка, чудо метаморфозы – важный элемент окружающего мира, где расколотый лед напоминает битую посуду, вода в реке скрывает «вражеские субмарины», морозный воздух вызывает ассоциацию с взъерошенной собакой, зимой под ногами хрустят конфетные фантики, прищепки на бельевой веревке похожи на ласточек на телеграфном проводе, шнурки на ботинках любимой девушки схожи со змеями, сигаретный дым струится, как сказочный джинн, грачи и галки уподоблены копошащимся муравьям, сороки – пингвинам, а штукатур в несуразном колпаке напоминает Джордано Бруно, взошедшего на костер и почему-то выносящего приговор смотрящему на него герою… Подчас преображенная реальность полностью вытесняет внутристенную и заоконную:

* * *
Сделалось и сыро и темно.
Опустел зимой поселок дачный.
Если утром выглянуть в окно,
он похож на городок барачный.

И хотя отличья всё же есть,
им не придавать значенья можно.
Громыхает кровельная жесть.
В небе воронье кричит тревожно.

Наблюдать за яблонькой в саду
удовольствия не доставляет,
и она напрасно наготу
нынче напоказ нам выставляет.

В подобную констатацию поэт вкладывает иной, не привычный для «здравомыслящего» читателя смысл, но делает это так же непринужденно – как летит птица, не отдавая себе отчета в необходимости полета, как человек – спит на садовой скамейке, кормит воробьев, целует любимую, пьет горькую… Посему одним из главных качеств поэзии Салимона представляется исключающая автоматизм естественность: так легкие наполняются воздухом, глаз всматривается в округу, а пальцы нащупывают связку ключей или медяк в кармане ватника…

Лишенное внешней, искусственной усложненности восприятие жизни, как ни парадоксально, выявляет ее главную эссенцию, словно очищает злак от шелухи, и преподносит скупыми – и оттого еще более ценными – дозами. Посредством внимательного рассмотрения разрозненных частей мы получаем представление не только о целом во всей его трудно постижимой сложности, но и о взаимодействии большого количества его, казалось бы, незамысловатых составных. Чтение этих «простых» и «легких» миниатюр (эпитеты, которыми нередко критики определяют поэзию Салимона) можно уподобить попытке разгадки головоломки или составлению пазла, состоящего из нескольких, на поверхностный взгляд, мало связанных между собой частей. Нащупать эту не столь очевидную и ускользающую связующую нить предстоит читателю.

* * *
Самолет с резиновым моторчиком
еле слышно в небе тарахтит,
передать привет дальневосточникам,
морякам на выручку спешит.

Ацетоном пахнет в помещении
авиамодельного кружка.
Мало смыслю я в предназначении
этой едкой жидкости пока.

В банке из-под кофе растворимого
стынет на плите столярный клей.
На стене – протрет вождя любимого,
так как он – известный друг детей.

«Детское» подается в этих поэтических текстах то посредством экскурса в прошлое и конкретных воспоминаний о родителях и отчем доме, о послевоенной эпохе, о первой влюбленности, о школьных годах (например, о равно эмоциональных по своему накалу церемониях поступления и исключения из пионеров), то черно-юмористическими скетчами (среди которых особенно хороши «Скачет вдаль кобылка деревянная…», «В детстве ты мечтала стать пожарником…», «Страдая памятью короткой…», «Много места он не занимал…» и другие), то сказочными аллюзиями:

Если налево пойду – пропаду,
если направо – женюсь,
если же прямо – в ночную звезду
лбом толоконным упрусь.
——
Вот куда привела нас лесная дорога!
То ли царство Кощея?
Не поймешь, то ли лютого зверя берлога,
то ли логово змея?

Но чаще всего мы сталкиваемся с незамутненным видением обыденного, словно напоминающим о том первичном знании истины, которое незаметно и постепенно забылось в процессе накопления «взрослого» жизненного опыта.

* * *
Еще о жизни райской были
свежи мои воспоминания,
когда, поднявши тучу пыли,
за шкафом прятался от няни я.

В ущелье тесном между шкафом
и стенкой я не впал в отчаянье,
но, как Давид над Голиафом,
издал победное рычание.
——
Если б я людьми счастливыми
окружен был с малых лет,
но нет мира под оливами.
Горе есть, а счастья нет.

Ничего тут не поделаешь,
только лишь, махнув рукой,
в тамбур покурить проследуешь,
собираясь на покой.

Эти тексты воздействуют на читателя своей не столь «доходчивостью», сколь – непосредственностью и безадресностью (ибо – свободных от морализаторства и дидактизма) высказываний, не умозрениями, непреложно ведущими к умозаключениям, а голым в своей мнимой бесполезности зрением, не замыленной способностью увидеть и запечатлеть:

Голая правда – зима за окном.
Всё остальное – лишь вымысел чистый:
дети, объятые сладостным сном,
на подоконнике снег серебристый.

Что это, если не принцип неутилитарности (антиутилитарности) поэтической рефлексии? Констатация увиденного, свидетельствующая об эфемерном наличии причинно-следственных связей? Сны, по Бродскому, противопоставленные «бессвязности яви»? Отстраненность? Пожалуй, всё вышеперечисленное плюс отвлеченность, подобная той, с которой ребенок, которому не бывает скучно «смотреть, как на ветру белье полощется», отвлекается от пейзажа на то, что «под рукой».

* * *
Дождь переполошил дотоле спящих мирно.
Под крышей зашуршали воробьи.
Вареньем калачи намазывая жирно,
мы дружно принялись гонять чаи.

Мое вниманье привлекла тогда соседка,
без надобности вышедшая в сад.
Висящая, как плеть, поломанная ветка.
В листве багряной черный виноград.

Или же – совсем недетское предвидение конца, замыкающееся отвлеченной и неожиданно живой – противостоящей предчувствиям – деталью:

Вода в канаве придорожной – черная,
а в рощице – багряная листва,
но так щебечет лодочка моторная,
что у меня кружится голова.

Аналогичная пластичность зрения присуща поэзии Даниила Хармса; достаточно лишь вспомнить его стихотворение «Неизвестной Наташе» («Уже заря снимает звезды и фонари на Невском тушит, / Уже кондукторша в трамвае бранится с пьяным в пятый раз, / Уже проснулся невский кашель и старика за горло душит, / А я пишу стихи Наташе и не смыкаю светлых глаз») или далеко уводящий взгляд на монограмму любимой: «Я называл ее окном, сквозь которое я смотрю на небо и вижу звезду. А звезду я называл раем, но очень далеким»… Подобное переключение – отвод – внимания, прежде всего, сообщает о силе жизнеутверждающего импульса и становится средством самозащиты от надвигающейся реальности, как, например, в приведенном ниже отрывке (собственно, в этом ракурсе должно рассматривать иронию, юмор и гротеск в поэзии Салимона):

* * *
В глубокую задумчивость от пьянства,
которое у нас всему виной,
впадают представители крестьянства,
сидящие на лавке у пивной.

Колышет теплый ветер ветки сосен,
и, волю дав фантазии своей,
я представляю золотую осень
в переплетенье сучьев и ветвей.

Улыбка на лице моем играет,
и ты необычайно весела,
не холодна, как лед, что намерзает
под утро на поверхности стекла.

* * *
Зеленый крест аптечного ларька,
зеленый, словно фикус на окошке,
тот, что наружу вывернул слегка
свои по-детски мягкие ладошки.

Снег, выпавший, на улицах лежит.
На площади его не убирают.
А чтобы он не портил внешний вид,
в поселке фонарей не зажигают.

И здесь снова почти спонтанно возвращаешься к «Новой жизни» Бродского: «В конечном счете, чувство / любопытства к этим пустым местам, / к их беспредметным ландшафтам и есть искусство»; и дальше: «Жизнь начинается заново именно так – с картин / изверженья вулкана, шлюпки, попавшей в бурю. / С порожденного ими чувства, что ты один / смотришь на катастрофу. С чувства, что ты в любую / минуту готов отвернуться, увидеть диван, цветы / в желтой китайской вазе рядом с остывшим кофе. / Их кричащие краски, их увядшие рты / тоже предупреждают, впрочем, о катастрофе»… Ведь за неслыханной «легкостью» стихотворений Салимона, стоят собственно эти, намеренно безыскусно закамуфлированные болевые точки – будь то груз одиночества, недобрые предзнаменования и предчувствия, страх за родных или боль за судьбу родной страны. Поэт – эгоцентрик по определению – не равнодушен к миру, он не может не любить мир, хотя бы потому, что без мира не было бы его самого, такого как он есть. Потому от читателя этих «простых» текстов требуется определенный навык выявления скрытых смыслов и едва заметных образных параллелей:

* * *
Ход мыслей изменил мороз
и ложное им задал направленье,
и не растрогало до слез
меня премьер-министра выступленье.

Мое внимание привлек
снегирь пунцовый, на сосне сидящий.
Он, как с настойкой пузырек,
графин с наливкой, в шкафчике стоящий.
——
Ты спрашиваешь, что невесел я?
Застрявшего промеж оконных стекол,
спроси об этом толстого шмеля,
что вдруг очнувшись, язычком зацокал.

Спроси у бабочки, что с каменным лицом
сидит в шкафу среди старинных книжек,
что ей мешает жить в краю родном
помимо любознательных мальчишек?

Наиболее благодатное для срывания масок и выявления сущности время суток – ночь – частый фон салимоновских миниатюр:

* * *
В сад приоткрылась дверь входная
и выхватил из темноты
луч света около сарая
смородиновые кусты.

Обезображенные светом,
обглоданные вечной тьмой,
скелет танцует со скелетом
у нас под окнами.
Зимой.
——
Ночь темна настолько, что во мраке
наши обнаженные тела
светятся, как будто снег в овраге,
где творятся черные дела.
——
Розовые в зарослях густых
сосны, шеи вытянув свои,
бьются насмерть – в пах, в плечо, под дых –
как жирафы, или журавли.
——
На рассвете, как лицо покойника,
белое увидел в небе облако,
но узнав в нем лютого разбойника,
устрашился ангельского облика.

Своеобычный синтаксис, приблизительность рифм, амбивалентность отдельных образов (ангелов-демонов или доброго/злого садовника, например), имена уменьшительные играют в создании данного поэтического пространства немаловажную роль. Остановленное на детстве время предстает точкой в строго очерченном пространстве стихотворения: «В страшной сказке, где времени нет, / есть лишь только пространство одно…». Но это не значит, что пространство лишено динамики: взгляд повествователя смело скользит и движется в изменчивых изнутри и хорошо знакомых пределах. Здесь важно не отождествлять «детство» с задержкой или замедленностью развития, напротив, рост – его естественный и константный процесс, в то время как «зрелость» может знаменовать определенную законченность, закостенелость. Вечная, непреходящая – снова по Бродскому – «потребность в будущем», «привязанность к месту», непретенциозная прямота – «чем искренней голос, тем меньше в нем слезы», – помноженные на внимательное отношение к живому миру, обуславливают высокую художественность поэзии Владимира Салимона:

* * *
Воплощение чистой идеи –
лес зеленый еще зеленее,
чем казалось нам издалека.
Но и жальче и мельче река.

Мы ее принимаем за данность,
как скопление звезд за туманность,
за реальность – просвет небольшой
между телом своим и душой.

Предыдущие номера
2005
2
2006
2 1
2007
4 3 2 1
2008
4 3 2 1
2009
4 3 2 1
2010
3 2 1
2011
3 2 1
2012
4 3 2 1
2013
4 3 2 1
2014
2 1
2015
4 3 2 1
2016
4 3 2 1
2017
4 3 2 1
2018
4 3 2 1
2019
4 3 2 1
2020
4 3 2 1
2021
4 3 2 1
2022
4 3 2 1
2023
4 3 2 1
2024
1
Предыдущие номера