Каталаунские поля

Виктор Санчук 
Виктор Санчук – поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1959 году в Москве. Автор нескольких книг. Публикации в журналах «Знамя», «Интерпоэзия», «Арион», «Новом журнале» и др. С 1999 года живет между Нью-Йорком и Москвой.

Он никогда не мог бы сказать, почему он не любит римлян. Он не любил их не за то, что были суетны и спесивы; не за то, что много знали, больше не знали, – а думали и утверждали, что знают все. Он не любил их не за то, что долго поклонялись своим игрушечным богам, а когда наигрались, выбросили всех, словно высыпали в свое Срединное море. И не за то, что теперь поверили Другому. Нет. (Хотя этого всего было бы, кажется, предоста­точно.) Но он не любил их не за это. И вообще не за что-то. Он просто их не любил. Не любил всех этих греков, готов, аланов, вандалов, – потому, что они, в сущ­ности, были римлянами. Или станут. Римлянами. Даже сарматы. Он это знал.

Он не любил их всегда. Равномерно и долго. И лишь иногда его нелюбовь прорывалась в приступы ненависти, когда он мог, словно обезумев, броситься к какому-нибудь подведенному к нему пленнику и выхваченным у подвернувшего­ся воина кинжалом выколоть глаз, или раскрошить топориком челюсть. Но он не терпел таких минут. И всегда старался избегать их. Он по-настоящему не любил римлян, а тот, кто действительно не любит, не должен позволять себе ненавидеть. Это – как сома: нужно пить медленными глоточками, закатив глаза, – не отво­дить руку с чашей далеко ото рта, но и не лакать беспрерывно, как пьют в жаркий день воду кобылицы и псы. Это – как когда хочешь причинить настоящую боль: нельзя сразу заколоть копьем или кинжалом, и не только потому, что тогда враг твой избегнет всей кары, но и потому, что когда с гиканьем и визгом, как мно­гие, – даже его – слишком многие люди бросаются на ненавистного, что-то от них уходит… Уходит! С криком, с замахом, когда ударяешь, с мгновенной нена­вистью. Вот именно – с ненавистью, которая позже может вернуться кто еще знает чем. Смешно было думать, – а так думают все, – что он не любил тех, кто рожден от римских матери и отца и говорит на латинском их воровском языке. Таких и среди его людей было много. И были они ничуть не умней, да и не глупей прочих, – не лучше, не хуже. Нет. Он не любил римлян.

Громкий копытный стук отделился от монотонного дальнего шума битвы и нарастал, нарастал, словно волна, а потом замер слева от него. Он не повернул головы. Он лишь услышал громкое фырканье коня и едва поморщился от резко­го смешанного запаха пота скотины и человека, – словно та, звуковая волна перешла теперь в наплыв запахов. Вот теперь он услышит голос…

Человек проворно соскочил с вороного жеребца, и тот слегка дернулся назад, но сразу вновь подался вперед (и передние ноги его колотила частая дрожь), – жеребец дышал тяжело, задирал морду, скалясь крупными белыми зубами, и медленно ронял с лоснящейся шеи пенные пузырчатые хлопья. Он был красив, этот вороной, хоть и здорово же воняло от него…

Человек, забежав под его взгляд, повалился на серую землю проплешин, вы­топтанных среди худосочной травы, и тут же проворно вскочил на ноги. Это был стройный высокий воин – каким и положено быть его воинам, – в жесткой коричневой шкуре степного кабана, укрывавшей грудь, живот и левое плечо; – с черной слипшейся гривой волос на голове и с редкими черными завитками волосков на оголенных и грязных ногах, по которым – от бедер до колен и ниже, перелива­ясь за высокую голень, – ходили под смуглой кожей сильные желваки мускулов.

– Они двинулись, – негромко и твердо вымолвил человек, стоя на расстоя­нии двух шагов перед ним. И он увидел, что на правом, оголенном его плече сочится кровью свежая неглубокая ранка, почти ссадина, – видать, от ударив­шего вскользь меча.

– Иди, – ответил он, промолчав столько, сколько требовалось, чтобы заметить эту царапину и рассмотреть. Он глядел на воина в упор, и тот выдержал его взгляд.

– Они двинулись, – повторил тот тем же ровным гортанным голосом, толь­ко, может быть, чуть-чуть тише и медленней. Настолько чуть, – что никто, он был уверен в этом, никто кроме него, даже скорее всего сам говоривший, не услышал этого.

Он не ответил.

Воин так же проворно и быстро вскочил на уже слегка отдышавшегося коня, и тот заржал, вскинулся на дыбы и тотчас развернулся, повинуясь смуглой руке наездника и двум одновременным коротким ударам его ног с боков.

– Их готы пошли вперед по левой от нас руке, – услышал он тихий и вкрадчивый, растягивающий слова голос у самого левого уха.

Он опять не ответил.

Он посмотрел вправо, туда, где сплетались, уходя под рыхлую землю, корни молодого, колыхавшегося под ветром дубка; – в полушаге за ним стоял низкий человечек со сморщенным желтым лицом, по которому никогда нельзя было бы определить возраст. Тот едва заметно наклонил и без того опущенную редкую волнистую свою бороденку и совсем опустил глаза; потом быстрым и единым движением выхватил из-за спины небольшой лук и оттянул правой рукой, с уже легшей в ладонь стрелой, тетиву. Тут же отпустил ее. И воин, успевший проска­кать шагов двадцать пять, покачнулся на спине вороного. Жеребец снова вски­нулся и заржал. А правая рука воина медленно, медленнее, казалось, чем сам он падает вниз, поползла со скрюченными пальцами назад и вверх, к месту, где в самом основании черепа торчало теперь короткое оперенное древко стрелы.

Голос над левым ухом не зазвучал вновь. Только слышалось хрипловатое размеренное дыхание. Он слегка обернулся и долго спокойно смотрел на молчаще­го сутулого латинянина. Тот же в свою очередь – не моргая и тоже спокойно – глядел на воина, еще сколько-то долгих минут корчившегося в пыли, – (и он несколько раз выгнулся, задрав искаженное потное лицо, и тогда стрела почти касалась оперением его лопаток, потом как будто бы попытался встать на четве­реньки, – замер на секунду, дернулся, распрямляясь и обмякая, и наконец за­стыл). Вороной стоял рядом, мирно опустив гривастую шею. И латинянин молчал.

…Не любил римлян!.. Вот же к этому, с крючковатым острым носом, с из глубины, словно из пещерок, глядящими глазами и явным следом жестокого клей­ма прямо на лбу, он все-таки, несмотря на мгновенное сейчас раздражение, чувст­вовал некоторую даже приязнь. К единственному, быть может, из всех … Настыр­ное что-то толкало их друг к другу. Издавна. Братоубийство? (За что и выжгли тому отвратительную до пристального любопытства помету и сделали просто рабом). Нет. И что это в сущности: братоубийство? Убийство брата… Убивать легко. Убивают все. И истинные ли братья нам – наши братья по крови? А если всех почитать за братьев? Или сам он хоть раз сокрушался, что пришлось разделаться с Бледой? Глупости. Здесь нет виноватых и правых. А значит, не может быть и никакого такого сродства. Как не должно быть и ненависти. И даже этой – сухой жажды мести, как у латинянина. А только долгая страстная вера. Потребность. Призвание победить. И здесь латинянин с клеймом его бы уже не понял… И он уже не понял… До конца его никто никогда не поймет. Ни крутящиеся волчками шаманы в споло­хах степных костров у островерхих чумов, где пахнет лошадиным, козьим и чело­вечьим дерьмом, ни мудрецы далекой, неведомой здесь Поднебесной, ни эллинские трепачи – куда им! Ни даже вот – этот… Никто никогда не поймет, почему и как нужно стоять здесь сейчас, рядом с жидковолосым китайцем и чахлым дубком, у этих зеленоватых полей и знать, и смотреть, как «их готы пошли вперед»… И не позволить, – главное теперь, здесь – не позволить себе ненавидеть. Не послать взмахом руки диких, визжащих, заполоняющих пространство перед глазами и все на пути разбрасывающих, конников. Сдержать изнемогающих от томной жажды пьянящей крови своих готов. И… – не ненавидеть.

Латинянин слева по-прежнему не издавал звука, не шевелился.

Дальний гул пошел, казалось, на убыль. Не отчаянный и надрывный, по временам радостный рев – как в начале; не монотонный и сухой – как еще совсем недавно… Теперь до него долетали только отдельные разрозненные, как бы от неожиданности, вскрики среди уже ленивых и вялых ударов и усталого топота.

Он вскинул руку, чуть не задев расслабленными пальцами собственного уха, и махнул кистью. Сейчас из ряда – там, за спиной, выедет один (звук копыт – даже, показалось, и не обязательный уже – подтвердил его и без того абсолют­ную уверенность) – один, точь-в-точь похожий на того, застывшего теперь впе­реди под мордой быстро успокоившегося вороного. И клейменный его латиня­нин, пожав, может статься, плечами (он простит ему и это), пошлет верхового вперед. И… вот и все.

Они станут возвращаться. Не все, а кому посчастливилось (или не посчастли­вилось) возвращаться в грязи и крови, – уставшие, стонущие, регочущие и ис­калеченные. Они порой будут бросать на него свои удивленные взгляды. И тогда, чтобы избыть их удивление, он скажет прикончить из них каждого десятого. И не отдохнувшие еще их же сотоварищи займутся этим. А потом, завтра, – он прика­жет сниматься отсюда. И они добьют тех, кто не сможет идти, и пойдут на Восток и на Юг, и потащат свои повозки, и погонят легких распряженных коней. Они уйдут. И вернутся на Восток и на Юг, смешаются с недобитками, кому он попустил еще оставаться там. И потом все они переплетутся и переплодятся. И эти – раство­рятся в тех… И исчезнут. И останутся лишь в смутных россказнях, так что нельзя будет толком знать: а были ли они вообще… И позже, замерев в тех, на Юге, Востоке и Севере, эти тоже станут римлянами. А о нем будут вспоминать. С изум­лением, ненавистью и ужасом. Будут идти годы, десяти- и столетия. Они будут просыпаться порой в сонных изнеженных римлянах и поминать его. Изумляться. И звать. Сами, быть может, не зная того, – поминать, ужасаться и звать. Каждый в себе, и все – в старых и новых россказнях. И им будет тоскливо, одиноко и пусто. И тоска их станет расти, а сами они – плодиться, мельчать и глупеть. И тогда… – пройдет, наверное, тысяча лет, – полторы, или больше. И они измуча­ются своими собственными изумлениями, тоскою и ужасом. И им будет уже все равно, все равно… И став настоящими римлянами, они устанут и позовут его.

И тогда он, Аттила, придет. Придет, чтобы победить римлян. Раз и навсегда.

1986

Предыдущие номера
2017
4 3
2018
4 3 2 1
2019
3 2 1
Предыдущие номера